А с нее станется! Раиска раз и похохатывает, к матери ластится: маменька, мол, а, маменька (злыдня ты толстомясая, стала мать Катину прозывать маменькой – дочка выискалась!), слышь, что скажу-то! И сказывает – а мать Катина и рада-радешенька: спелись, кумушки!
– Иду, – говорит, – нынче с техникума, а они… – И зыркает на Катю – а та пунцовая: так бы и вцепилась в бока сестрицыны, пропади ты пропадом!
Баушка Лукерья-то Ивановна увидала Раиску – да только и сплюнула: тьфу ты, срам, говорит, какой, рожа красная, хоть прикуривай! Жалела она Катю: то конфетку сунет, то бараночку, – а когда что и выведает от Катерины про житье-бытье чухарёвское, гори они синим пламенем: и сам Чухарь, и жена его Чухариха, и семя его!
– Иду, – говорит, – а они, голубчики… целуются!
Злыдня ты завидущая! На тебя-т кто позарится?
Мать к Кате приступом: это что такое, мол, сестрица говорит, а? А та стыдливо опустила глазенки и сопатит в чашку с чаем – а чай горячущий, жаром так и обдает, так и обдает – вся упрела, Катя-то, а все Глебка ей мерещится: так на волнах чайных и покачивается его личико конопатчатое, так рот-большерот и усмехается: я, говорит, теперь буду твоим заступником… А голос звонкий мальчиший ломается, вот что подкова железная, поскрипывает, а вихры непослушные рыжие ни один гребень не берет, а глаз мужичий хитрющий: так в самую душу и засматривает! И улыбнулась: заступник… Первый хулиган во дворе! Танька кудрявая только и косится: мол, и нужен он ей… Мать приступом: а ну говори! И трясет девчонку, точно яблоньку…
– Да с соседским мальчишкой спуталась, я все скажу! – И Раиска пошла хлестать языком.
А Катя стоит и улыбается… А эта злыдня подначивает: гляди, мол, принесет в подоле… А мать:
– Я ей принесу! Я ей на одну ногу наступлю, а за другую потяну! – И по губам Катю, по губам…
Даже Чухарёв, и тот присвистнул:
– Да ты что, Надежда Михал’на, в своем уме?
– А ты помалкивай!
Тот и умолк… да в комнатку свою юрк!
– И смотри у меня: увижу с ним… – И кашляет, кашляет…
А губы у него… ну вот что леденцы красные блестящие: он, когда начнет говорить – а говорит он быстро-быстро, лопочет, будто бежит за ним кто, – так они, леденцы, слипаются… Он их и облизывает, облизывает… И лицо такое… в конопушках все – будто булочка-маковка… И глаза-смородинки полусонные…
Вот пошли в обнимку… А снег хрустит под валенками, а щечки разрумянились… А и холодно… И дышит в шубку Катишкину своим ртом-большертом – и вихры непослушные рыжие из-под шапки выпростались, покрылись инеем… И леденцы огнем на морозе горят… и трескаются… А давай сбежим? И облизывает, облизывает леденцы те… А куда? А мы карту возьмем – у меня карта такая, во всю стену, – зажмуримся и пальцем ткнем: я в книжке одной читал… И упали в сугроб – а небо синее, и звездочки проглянули… И нет ни черного дядьки, ни Раиски, ни матери… Или разве что на небе… И сердце заходится… Вдохнула, выдохнула… Поднялись – и идут в обнимку: и ни зги не видать, и мороз трещит, и головушка бедовая кружится… Глядь, фигура черная – и приближается… Обними меня покрепче, Глебка, мне страшно… И сердце заходится… А фигура все ближе, все ближе… И встала как вкопанная… Мать!!! И выдохнула – а вдохнуть не может… А мать постояла-постояла – развернулась и пошла… и ни слова ни полслова… И все меньше, меньше становится черная фигурка – вот и точкою замаячила… Давай убежим?.. И леденцы облизывает… А Катя точно на ниточке, точно к фигуре той привязанная… Оттолкнула Глебку – и за матерью… да со всех ног… Догнала… плетется, будто собака шелудивая… А та ворот подняла, на Катю не глядит – и только кашляет, кашляет… И ветер ей подхрипывает…
Дома шубу скинула, шаль, валенки, рукавицы пуховые да на руки окоченевшие дохнула – и ни слова… На Раиску только цыкнула, когда та стала к ней ластится: маменька, а маменька…
А Катя слегла – и все ей виделись леденцы красные – и сердечко заходилось: стук-постук, стук-постук… Глебка, а Глебка, а давай сбежим… И губы сухие облизывала… Очнулась – а у изголовья леденцы в жестяной баночке: Чухарёв поднес, он большой охотник до конфет…
– Ты все леденцы спрашивала… – И пошаркал в свою комнату, поигрывая конфеткой за щекой.
А как встала с постели – а там худющая, одни глазенки на лице, да провалились, в глубь ушли, словно звездочки на небе проглянули! – на место их заветное кинулась, все ждала его… А он с Танькой стал гулять… А Танька красивая, кудрявая… Да еще нарочно, как мимо идут – тот-то глаз свой смородинный отворачивает, – а она громким голосом: обними, мол, меня, Глебка, – и на Катю таращится… И юбка-то у нее плиссе новая, и сапожки на каблучке, и сережки золотые в ушах сердечками…
А Катя с лица сошла…
– Все воет и воет – никакого покоя! – кашляла мать и запирала дверь: в шесть часов вставать. – Да ты-то что еще кобенишься? Ложись давай, всех газет не перечтешь! Да гляди слипнешься от леденцов-то!
– Иду-иду, Надежда Михал’на, ч-ч-ч… – И Чухарёв тихохонько прикрывал за собой дверь, приложив пальчик к губам, и на цыпочках уходил на кухню: там справней, да и колбаска, опять же, и чаечек, и конфеточки где-то припрятаны: ч-ч-ч…
А Раиска на Катю зыркает: видела, мол, твоего Глебку с Танькой кудрявой – и зубы скалит, рожа твоя красная! А сама полсапожки натянула на икрищи свои – а они по швам затрещали да и лопнули: так тебе и надо, злыдня ты толстомясая! А все Катя виновата: беленькая, тоненькая, вот что тростиночка, глазища огромные, ресницы пушистые… Что ни наденет, все ей к лицу, хоть дерюжку какую драную. Так бы и убила ее, змею подколодную… Раиска стиснула зубы – да на Катю с кулаком кинулась… а та ручку свою сухонькую выставила, изо всех сил зажмурилась… что такое? Голосок вдруг тоненький выплыл из-под дверцы закрытой, из матерной комнаты… Катя прислушалась: никак, матушка, никак, поет? И глядит на Раиску: может, она, Катя-то, опять что удумала? А Раиска шары выпучила, на Катю смотрит беспомощно, а кулак так и держит, словно прирос он к воздуху… И Чухарёв выполз из кухоньки, поигрывая леденцом за щекой, глянул из-под очков на Катю с Раискою. И опять голосок тот запел…
Катя с Чухарёвым да Раискою кинулись в матерну комнату – а она лежит на кровати… вся расхристанная и поет тихохонько…
– Матушка…
А мать приложила пальчик к губам и спевает себе…
Чухарёв почернел лицом, Раиска только шарами своими лупает – одна Катя что блаженная: не может налюбоваться на свою матушку… Наконец-то, а я, мол, думала, не вернешься уже… И слушает – не наслушается, и кажется ей, что в дверном проеме Еголша стоит…
– Может, тебе надо чего, а, Надёжа? – И Чухарёв переминался с ноги на ногу, виновато глядя на жену.
А матушка только махнула рукой – и на Катишку свою поглядывает: оставь ты, мол, нас, Егор Семеныч, в покое. Тот и ушел… Катишка ей одеялко подоткнула под бочок, убаюкала: спи, мол, матушка! А в дверном проеме Егорша стоял…
И не отходила от матери Катя: все дни и все ночи кормила ее, поила ее, баюкала… что дите малое… а та только пела – да махнет рукой, когда Чухарёв или Раиска покажутся: мол, оставьте меня в покое – те и скроются, виноватые… Никого не допускала до себя матушка: ни бабушку Лукерью Ивановну, ни тетку Шуру – одну Катю… А уж та счастливая! Мать кончается – а ей любо-дорого! Говорят – не наговорятся: и про то, как была она, Надёжа, молоденькая, да ладненькая, да беленькая, ну вот как ты теперь, и про то, как Егорша к ней сватался, как взял ее за себя, как жить начали, как Катишка у них родилась махонькая, а ты такая была хорошенькая, Егорша, как увидал тебя, и кричит: ах ты моя, кричит, яблонька!
И уж напослед матушка промолвила: прости ты меня, Катишка, не в себе я была… И затихла…
Отпевали матушку в церкви. Чухарёв стоял чернее черного… А Катя… светилась вся!
– Это он ее в гроб загнал! – И баушка Лукерья Ивановна ткнула пальцем в Егор Семеныча.