– Ах ты паскудь ты блядская! – Д’ на Анисьюшку с кулаком. – Покуд’ва я на заработке спину гну, с полюбовником кувыркаешься? Покуд’ва я деньгу гребу, с чужнем милуешься, позабыла мужа свово? – И пошел мошной трясти, деньгой туды-сюды озоровать: на, бери, мол, всё – не подавися толь! – Анисья – не гляди, что битая, – пошла деньгу считать, на палец толь и поплевывает.
– Нешто эт’ всё, что наработал-то, а Прош? – А Прохор и ухом не ведет, потому робятенок поуспокоился, ножонкими подрыгивает д’ на тятьку глазом своим золотым косурится.
– Ишь ты, семя-т нашенско! – И к ему. – На-ко ’от денежку: тятька наработал эвон сколь. – Робятенок денежку цоп – и дёржит (Прошка толь и скалит зуб: мол, порода нашенска, сейчас видать!), а после в крик: там заходится – Анисья и скумекала:
– Ах ты прощелыга ты! Наработал он! А ну, сказ’вай, куды лишку схоронил? – И пошла шерстить Прошку, ровно кого ягня бессловесного. Тот язычино и прикусил, ’от Анисья и не выведала, что денежку-т Прохор Семеныч в кубышку честь по чести сложил, д’ кубышку тую схоронил в местечко тайное. А ить и Прохор не выведал, что Анисья телесами трясла пред Павлушею. ’От ить дела-т Божии…
А толь и Анисья, и Прохор, как есть, поняли: робятенок-то и впрямь диковиннай – послал Господь, – потому кажнай грешок узрит глазом своим золотым. А как поняли, сейчас такая взяла их тоска: это ж покуд’ва махонькый, толь криком кричит, а как лепетать зачнет – куды от стыда-т кинешься?..
– Слышь, Проша, я что удумала-т: можа, его к знахарю сносить? Можа, порошок какой даст? – А сама титьку выпростала д’ мимо рта сосец робятенку сует: от ить горе-т горькое! – Как чуяла, а! И что мене, дурище-т, на одну ногу ему не наступить, а за другую не потянуть было! – А Прохор ей:
– Ладно, завела одно д’ потому! Знай, ’он за титькой смотри. Завтрева сам пойду к знахарю, поставлю ему чекуш’чку д’ приволоку сюды. Д’ чтоб стол ломился от яствия! – Наказал, а сам на боковую, потому всю душу ему, Прошке-то, поповымотали. И Анисья недолго думала: пасть раззявила, покряхтела – и на полати к Прохору, потому вставать до свету, что пир какой затевать.
Сказано – сделано. Спозорань ушел Прохор Семенович – Анисья сейчас к печи. А знахарь-то сам живал-бывал у черта на рогах. Потому Анисья уж цельну пропасть понаварила-понапекла, а их – Прохора ейного д’ знахаря, пес шелудивый ему брат, – нет как нет. Анисья и засумлевалась: а ну как спросил Прошка у знахаря какое зелие д’ отсох от ей? Сидит сама не своя, спасибо, робятенок понаелся д’ поуспокоился: посыпохивает в две ноздри, толь свист стоит. ’От прошло сколь там времечка – явились все в пыли: эт’ Прохор-т со знахарем. А там что пьянущие, душеньки ин горят ихные грешные, сивушные! Анисья в крик:
– Да ты что, пёсье ты отродие? Я места собе не нахожу, а он залил шары – и завей горе веревочкой! Эт’ как он топерва ворожить-то примется, с эдакой рожей-то? – А Прохор ей:
– Цыц, мол, больно много, мол, в ворожбе ведаешь! – Анисья толь и плюнула: куды кинешься!
Сели за стол, потому не пропадать добру-т. Знахарь в три горла жрет – и не поперхнется.
’От понаелся.
– Ну, кажи робятенка-т, хозяюшка. – А сам с пьяных глаз Анисью за бока и лапает, песий ты сын.
– Да в люльке он, посыпохивает. Куды как буживать? И тобе небось проспаться надобно. Завтрева на трезвую голову ворожить и примешься. – И косурится на знахаря недоверчиво: у того харя ин трескается, от такого мало ль что станется.
– Цыц, много ты в ворожбе ведаешь. – И к люльке, а сам, слышь, на одной ноге стоит, потому, что цапель какой, шары залил. А робятенок и не спит – косурится на знахаря своим глазом золотым да, слышь ты, похохатывает (малец, а чует пьянчужку-то!). Тот, знахарь-т сам, и пошел пред им рукой махать: эт’ он ворожить зачал – Анисья с Прохором и замолкли: потому дело сурьезное, наворожит чего – ввек не отмоешься.
’От махал он махал, что анчутка какой, покуд’ва робятенок не цопнул его за руку-т: цоп – и дёржит, а силища-т богатырья, потому девать некуда, а знахарь-т что цапель какой… Анисья с Прохором рот и раззявили… И сейчас как грохот кой в сенцах: так и есть, кара пришла небесная! Анисья шары выпучила, потому душенька-т грешная! Прохор что колтун заглонул… В те поры дверь и отворилася – а на пороге… отец Онуфрий сам: при бородище д’ при рясе – всё, как и положено сану духовному. Анисья сейчас в ноги отцу и кинулась д’ челом об пол бьет:
– Прости, мол, отче, нечистый попутал. – И на знахаря кажет – тот толь и раззявил рот, потому лыка не вяжет, лапоть не плетет. А отец-то, Онуфрий-то, слышь, от Хведосьи ишёл, потому ноченьку с ей делил на перине-т пуховенной, д’ с пьяных глаз и понапутал: не в тую избу завернул. Куды кинешься? Срам и есть! Д’ завидел знахаря, сейчас смекнул, что к чему, – и напустил на собе церковный вид: на хромой кобыле не подъедешь. А Анисья не будь дурищею:
– Да ты садись к столу, отец, – грит, – отведай кушанья-т, не побрезговай. – А отец бражку завидел – толь бородищу-т и поглаж’вает.
– Оно, конечно, отведать-то отведаю, а толь грех, хозяюшка, не закусишь, не запьешь. – А сам чарку в глотку и опрокид’вает – а глотка мало что луженая, там ровно бочка бездонная. ’От брюхо поскрёб: хорошо пошла – а Прошка уж наливает другую чар’чку, и третью, и четвертую…
– Как попадьица здорова-жива, отец мой? – То Анисья шкворчит.
– А чего ей сдеется? Живёхонька. – И зачерпнул всею пятерней кушанья – да в рот: жует собе.
– А поповна, Акулина Онуфриевна?
– Целёхонька. – (А поповна-т что с лица, что с заду Хведосья Хведосьей, истый крест!) – Четвертый десяток висе – ни один пес не позарился. – И грибком закус’вает горькую.
– То порчь на ей. – Эт’ знахарь очухался, продрал шары, едва заслышал про поповну, про Акулину про Онуфриевну, песье ты отродие. – А я ведаю, как снять тую порчь.
– А ты, нехристь, помалкавай! Стану я своими божьими ушами слушать твои речи бесовские! – И запустил пятерню в кушанья.
– А ты не слушай – я Анисье скажу с Прохором. – Отец ухо-т навострил на маковке: сидит что стукан – не колыхнется. А знахарь промеж тем и сказ’вает: пущай, мол, поповна завтрева в чащу, в самую глыбь, зайдет, – эт’ кады солнце-т на небе ровно прыщ выскочит, – д’ одёжу с собе сымет, д’ нагишом по чаще-т и походит, д’ веткими-т собе по телесам похлещет. А как станет хлестать, пущай приговаривает: чур, мол, д’ расчур мене. Порчь точно рукой и сымет. – Упомнил, что ль? – Эт’ знахарь отцу, а тот морду воротит: больно надобно. – Ну, дело поповское, а толь завтрева девий день, особельнай…
– Мели, помело, начерно и набело. – А сам, отец-т, слышь, на бородищу намат’вает кажно словцо знахарево.
И что ты думаешь? Девки-т Гужевы – Устинья д’ Аксинья – сказ’вали: дядь Коля-т сам по гриб пошел, эт’ ровнешенько на другой день, как отец Онуфрий со знахарем-т пировал, Прохоров заработок пропивал. Ну, пошел и пошел: знамо дело, потому грибник. А с им и Митрей, эт’ его старшой, что к Анисье-т сватался, он самый. ’От пошли. Идут: гриб заприметят – д’ в лукошко и кладут. А тут что тако: дядь Коля за грибом – а пред им чтой-то белеется: никак баба. Огляд’вается – а Митрей, нелёгкая его возьми, идей-то поотстал – баба и есть: шарами лупает. Да полнущая, кровь с молоком!
– Лешая! – Д’ с перепугу чуть в штаны не наклал, дядь Коля-то. А лешая-т самая тоже спужалась: стыд прикрывает волосьями. Эт’ ж видано ль, всё про всё как у наших баб: и груди большущие, что тыквы перезрелые, сейчас лопнут, и живот, что опара пышная, сейчас подойдет, и лоно, и ноги – всё как у людей! Дядь Коля стоит, толь шарами лупает. А лешая-т ветку цоп – и ну хлестать собе по ляжкам, д’ ишшо по-песьи и пришепетывает: чур, мол, д’ расчур мене. Дядь Коля сейчас в чащу от греха, ин штаны не сронил. А тут Митрей как тут. Д’ завидел лешую – едва не угорел со смеху: то ж Акулька, попова дочь перезрелая. Та в чащу, ровно стрела калёная.
А вечером, сказ’вают, сам отец Онуфрий к Гужевым пожал’вал: мол, люб ты, Митрей, моей Акулине, стало, обженивайся, а я, мол, уж не поскуплюсь на приданое. Митрей репу чесать, потому дело сурьезное: эт’ на всю жизню окрутят – не выкрутишься. А дядь Коля: