И баушка пошла окучивать картохи: там толь свист и стоял. Сама-т я не видала – так, догадом беру. Да сколь сровнялось-то тебе в те поры? Да уйди ты, окаянная, ’от ить пристала, что банный лист к муньке! Сколь да сколь… Лодырь царя небесного, толь и знаешь сколькать… А лопаточку держит ладно, а землица мягкая, нежная. ’От что пух: чуть копнешь – а она сама идет, да волнами, волнами! И призадумалась, лопаточку отставила: а и сколь… Эт’ Нюрка тады… да Стюрка…. да Верка… Рот-то раззявила – а уж клешня Митрея на боку лежит. Ишь ты, принесла нелегкая… Все не угомонишься никак. Девок тобе мало, баб? ’Он хушь бы и вдовых? Тетка Федосья хлопнула ставнем. Баушка – а и шельма ж ты рыжая! – погладила свово непутевого деверька да по кудерькам: мать честная, три волосины и осталось – а там что шевелюра была: волос вьющий, густой! Тот – эт’ Митрей-то – приладил свою культю к баушкиному лону. Да уж почитай сорок годков – а все не угомонюсь, Таньша! ’От как Петруша привел тобе к тяте с мамой – так и не угомонюсь. И что мне бабы те, что девки – присушила ты мене! И пошел культей орудовать! А ну тише, тише, оглашенный! Федосья заголосила что есть мочи: «Отец мой был природный пахарь…» И к Федосье не прилаживался? Да пошла она к едрене Фене. И на Мотрю-песельницу не засматривал? Одна ты, Таньша, одна ты… ’От дурень-то иде, а? Погоди, а про Маланью мне бабы сказывали… Да, сунулся было… обмудохался толь… Баушка покачала головой: дурень ты, мол, дурень… так, мол, и пропало твое семя пропадом… И пригорюнилась: о-хо-хонюшки, всё война проклятущая… А тот одно да потому: пойдешь за мене? Да куды я пойду на старость лет… И потом мужняя я. Да ты что, Петруши ить нет как нет. Эт’ кому как. Тобе, можа, и нет, а мене муж он законный – и в метриках прописано, аль не видал? «А я работал вместе с ним…» А тому что шлея под хвост попала, знай мордуется: а как же уполномоченный? Полномощный-то? Баушка хохотнула, прикусила краешек платка. Хороший мужчина, сурьезный, со всеми девками брал. А сапожки, помнишь, у его: там горели на солнце! А все не Петруша… Баушка призадумалась. А ить отца Серафима приехал с самого с города Камня заарестовывать. А мене увидал… Батюшку-т нашенского помнишь, поди? А то как же? Нешто и он туды ж? Митрей присвистнул! А то! Там проходу не давал: там рясой своей что трёс… А какая с мене матушка? Ну Татьяна, ну… Да будет баскалычиться, антихресть! А энтот, как его, ишшо до мене председателем поставили, помнишь? А то как же? Лукич-то? Баушка снова хохотнула… Сама-т я не видала: меня и в помине отродясь не было – так, догадом беру. Ох и бедовая ты, баушка, ох и бедовая-а-а! Хороший мужчина, тверезый. Девкам-то обновы справил, помнишь, поди: польты с воротником да пимы – бабы толь и ахнули… Тетка Федосья перекинула половик через забор и пошла хлестать что есть мочи. «На нас напали злые турки…» А гармонист? А то как же… Девки… «Село родное полегло…» Ну будет лясы-то точить – ступай на сеновал, да портки сымай… А я кваску принесу покуда холодненького… А квасок что сбраживала!.. И сейчас слюной изойду, как припомню… Там сухари брала одни черные – ни одного белого. Сама сушила, сама хлеб пекла, сама замес ставила…
А и Митрей слюну пускал. Сама-т я не видала… И-и, только и протянет баушка, ну что ребятенок малый! – и утирает бородищу – а там одно слово что бородища: три волосины и осталось – а такая бородушка была, там волос в волос… Утирает да соломинки вытаскивает, из бородушки-т… Сенцо нонече уж что сочное! А Митрей свое: уж лучше б я сложил головушку… Да, война проклятущая… И на культю свою поглядывает. Да уж, а ведь что плясун бы-ы-ыл: экие коленца выделывал, а? Хэ-э, что я: пропади ты пропадом, мое колено! – уж ты-то плясунья, так там плясунья! Помнишь, кады пир-то закатили в нашу избу, свадьбишну-т? Там по всем углам трешшало, до того ладно ты выплясывала! Ничёшеньки не упомню – одну тобе и вижу, хушь вся и плыла перед глазами, а уж что плыла… Толь пяточкой и сверкала… Я и ноги-т твоей белой как след не видал… Так, толь догадом и брал, какая она есть из себя… Вот догадом и бери мене – чего клешню-т распустил! Эх, Таньша ты моя, Таньша… А после-т и не упомню, чтоб ты плясала, Танчишка! Э-эх! Да кады и плясать-то: как косу расплела – почитай и не хаживала пустопорожняя… Да-а-а, Петруша ты Петруша, покойничек, отдал ты головушку свою… а я ‘он ногу… И поглаживает свою культю… А что, Татьяна, ежели Господу-т вторую ногу отдать, а взамен, мол, сказать, головушку Петрушину ворочай, а? О-о, разошелся что легкая в горшке! Да на что Господу твоя цылда-т? Нешто у Его своих-то нет? Дурень! Твоя правда, Татьяна… А что, коли голову? Баушка только по своей головушке и постучала: мол, дурень ты дурень, был, мол, дурнем и кончишь свой век… Да и не Господу – немцу чертову… И бабушка сплюнула… Ну ладно, будет бузыкаться – и кинула портки Митрею: мол, срам прикрой. А сама встала, платье оправила, платок свой черный посуровее подвязала, да за бок и схватилась: поясница, мать ее за ногу… Митрей и вскочил: а я уж думал, понесла ты, Танчишка! Ишь ты, хитрый Митрей: не ты кашу заваривал – не тебе и маслице с донышка слизывать. А заварилась каша та, когда меня и в помине не было, потому сама не знаю – догадом беру. А баушка: опять, мол, за свое, ’от ить песье отродие! Да неплодная, мол, я, уж который год, а коль и плодная, так толь с Петрушиного семени! И пошла курям корму задать: кур-кур-кур-кур-кур!
А и осталось-то что две курочки, как девки поразъехались, – на что они мене: одна желтенькая, а другая черенькая, колченогая. То матерна любимица, так баушка сказывала. А я пристану, что банный лист к череву: что да почему? Она и пойдет сказывать, да складно плетет, без единого узелка – а я что шелковая: мол, чуть не пришибло ту курочку, сказывает, – так матерь твоя, Марьюшка, ее и приголубила. Там, мол, и выкормила и выпоила, перышко к перышку… А топерече, небось, в городе и думать забыла про ей… и что им там, медом, нешто, понамазано… А и Митрей любил эту курочку: как же, колченогая… И что всполохнула баушка всполохом! А боле про Митрея и не сказывала – сама догадом беру. Так, бывало, обронит словцо нежданное, что зернышко во сыру землю… Три раза его видала: приезжал на постой. Там большущий, седой, румяненный – и одна нога что деревянная. Я тогда махонькая была, думала, никак сам Дедушка Мороз пожаловал! – а он меня все гостинцами потчевал, да на ноге деревянной покачивал, а сам с баушки глаз не сводил. А я на ноге-т, что в зыбке, покачиваюсь, а сама гляжу, что такое: баушка там разрумянилась, что какая молодка, во всю щеку, платочек беленький, замес поставила… Да ты погоди с куличиками-то, Танчишка, дай хушь наглядеться на тебе, пасхальное ты мое яичко… Да опара прет… Да пес с ей, с опарой-то… А я тут как тут, ушки на макушке – баушка сейчас меня и спровадила – так я в щелочку, баушка, тихохонько, молчком да бочком – все, как ты меня выучила… Ах ты шельма ты рыжая! Выучила, да на свою голову! А мать с работы-т воротилась: вот, кричит, бесстыдница, а? Никакого сладу, мол, с ней, от людей, мол, совестно! И за ухо меня цоп, эт’ от щелочки-т! А баушка: Марея, а ну цыц, ишь раскудахталась! И чтоб девчонку пальцем не тронула, слышь, что ль, хивря? Так мать на меня только и зыркнула: то-то же! А когда хоронили тебя, баушка, помнишь, он приехал, дедушка-то с деревянной ногой, да все слезами обливался, да все причитывал: да на кого ты мене покинула, да Танюшка ты моя!!! И нос твой – на семерых рос, а одной достался! – торчал из-под платка, ровно чуял что, а сама-то вся сухонькая, что веточка, и лицо все в морщинах, что вот будто кора кедровая… Помню, како же: платье не то на мене напялили, ироды!.. А ить наставляла, просила как людей: зеленое платье наденьте – так нет, черное напялили… А зеленое – то ишшо Петруша мене даривал: чистый шелк. И баушка хохотнула: как же, не раздобрела – что баушке, что платью сто лет в обед, а все в пору, точно вчера с себе сняла. А и нашивала-т толь в те поры, что не брюхатела… Не кручинься, баушка Татьяна, платье эт’ я утаила: там ни морщинки, ни складочки – ровно в нем и родилась! Ишь ты, шельма рыжая, выучилась на собак брехать да лытками сверкать… Пес с тобой, носи! И баушка хохотнула, довольнешенькая.