И опять ходил в смятении. Смятение переходило в испуг оттого, что не удавалось постичь это. Не удавалось обдумать: мысль ещё не сложилась, чтобы её обдумать. Но выходило, что сила — это не меч и не мышцы. Он не мог понять эту мысль, пока не умея отделить от силы разум.
Бывало, что разум, превосходивший его ум, он называл волей аллаха; когда кто-то оказывался разумнее, умнее, хитрее его, он даже не гневался, видя в том волю аллаха.
Теперь он острым умом полководца не понимал силы разума.
Он больше не трогал серых плит — он удивлялся.
Во всё это утро он ничего не говорил соратникам, дозволяя им переговариваться между собой.
Наконец он повернулся к ним:
— Не велю ничего тут трогать. С кем тут воевать? С дьяволом? А может, тут воля аллаха? Видели? Кто это сумел? Человек не сумеет. У кого есть такая сила? А?
Соратники не смогли ему ответить.
Дав им время, отводя глаза, помолчать, он поучительно укорил их:
— То-то!..
Весь день он хмурился. Не сердился, а тревожился от мысли, которую не умел додумать. Значит, сила его войска — не самая великая сила во вселенной?
Вечером он сказал снова:
— Поутру поднимайтесь, уйдём отсюда. Тут нам не воевать. Тут не поймёшь, кто против нас встанет.
Худайдада усмехнулся:
— Кто да кто! А небось тот же самый Фарадж-султан.
И впервые слова старого соратника рассердили Тимура.
— Какой Фарадж! Я не об нем.
— А то кто же? — удивился Худайдада этим словам и гневу.
— В том-то и дело, кто?!
Сел в седло. Привычно вздёрнул голову коня, трогаясь в дорогу. Поехал и молчал.
Некого было спросить. Не с кем поговорить.
Утром кто-то ему сказал, что храм здесь построен Соломоном, а известно, что Соломон повелевал дьяволом. Но здание было такое земное, простое, что не верилось в Соломона. А спросить некого. Надо самому понять. Разгадать это чудо.
Так долго он ехал молча, досадуя, что соратники, столь понятливые в походе, столь далеки сейчас, когда надо понять эту тайну, или чудо, открывшееся в Баальбеке.
Глава XIV. ДАМАСК
1
Густая жёлтая вода тяжело стояла в широких рвах. Над ней высились, отблёскивая булатной синевой, гранёные гладкие стены, во многих местах покрытые налётом, буроватой ржавчиной.
На этих круто поставленных стенах не было никаких украшений, но в том и заключалась их мужская, суровая красота.
Кладка городских ворот выглядела старше стен: их сложили из иных камней, более светлых, порой казавшихся серебряными там, где их не покрывал загар, зеленовато-сизый, как патина на серебре. И от того налёта, и от вековой патины казались не сложенными из камня, а выкованными из стали эти стены, хранившие город Дамаск.
Если глянуть на город с гор, он покажется ларцем, приподнятым на тёплой ладони, в лоне долины Гутах. Но чтобы дойти до города, надо спуститься в долину, а вблизи он не покажется ларцем: вблизи он тяжёл и строг.
И это увидел и понял Ибн Халдун, едва перед ним предстал Дамаск, о котором две или три тысячи лет складывали всякие были и небылицы, о его базарах и храмах, о пророках и сокровищах, и о мастерах, способных создать редкостные вещи, и о мудрецах, поэтах, уже не первую тысячу лет славивших честь жить в этом городе и зваться жителем его — дамаскином. Здесь писали по-гречески, и по-арамейски, и по-арабски, на гладкой, как меч, латыни. На многих языках писали здесь и понимали на всяком языке, лишь нельзя было писать плохо, ибо столь много хорошего и мудрого создали дамаскины, что высокоумного недоучку здесь высмеял бы каждый встречный, а над невеждой смеялся бы весь базар.
Базар Дамаска теснился среди мраморов, оставшихся от византийцев и даже ещё от римлян, среди стройных колонн и рухнувших портиков, топча плиты, по которым, бывало, шествовали императоры, имена коих ныне перепутались с именами множества язычников, чванившихся и властвовавших здесь. Фараон Рамзес, Искандер Македонец, Антиох и Помпей. И от каждого здесь что-то оставалось — память и слава или руины и обиды, которых нельзя забыть.
— О аллах! Имя им — легион. Кому надо помнить их? — высокомерно спросил черкес Охтай, начальник телохранителей, ехавший возле султана Фараджа рядом с Ибн Халдуном, ибо в этом походе Ибн Халдун исполнял дело визиря, отстранённого ещё в Каире и не взятого в поход.
— Помнить не надо, знать следует! — ответил Ибн Халдун.
Охтай, всегда тяготившийся беседой с учёными, не понял и теперь, не смеётся ли над ним наставник султана: как можно знать, если не помнить?! Шутит? Но Охтай воин, с ним не шутят. Он сам шутит, только когда держит саблю в руке!
Черкес сплюнул и больше не спрашивал, что там за столб, увенчанный венком, как венцом, или что это написано на гранитном карнизе, или чьё это имя высечено на подножии, где уцелели лишь мраморные ступни, обутые в сандалии. А хотелось бы знать, чья это статуя некогда здесь стояла, от чьего величия уцелели одни эти ступни. И сколько б могла стоить такая статуя, если б её заказать вновь?
Воин не грешил любознательностью, но любопытству не был чужд. Черкесы султанской стражи жили своими обычаями, блюли свои уборы, держали тайные сговоры, помогавшие со взгляда узнать своего, со взгляда обменяться мыслями, одним движением плеча или ресницы предостеречь друга или позвать за собой. Сызмалу они привыкали чуять и знать друг друга, и это помогало им в чуждой стране стоять против всех, кто бы ни вздумал им противиться. Даже запах у них был особый — не то кислого молока, не то сыромятной кожи. И когда арабы все вокруг одевались просторно, легко, черкесы надевали одежду тесную да ещё перехватывали её ремнями и поговаривали, будто, мол, такую одежду не носят, а она сама их несёт и бодрит. И впрямь походка их была легче, крылатей, чем у арабов, степенно ступающих усталой ступней. И на конях они сидели легко и прямо, но на скаку арабы не уступали, и тут случались жестокие состязания, когда не щадили ни коней, ни самих себя, лишь бы обскакать друг друга.
Въезжая в город, не расскачешься, и от нетерпения кони упрямились и приседали под сёдлами, а всадники прямились на конях, чёрные, в узких камзолах, отовсюду приметные, привлекая взгляды всех, кто глядел на въезд в Дамаск египетского подростка, такого же черкеса, как и его стража, заслонённого со всех сторон рослыми спутниками. Где было этих чёрных черкесов больше, там, значит, и находился сам султан. Они не только его заслоняли, но как бы и подпирали крепкими плечами, не давая ему податься ни в сторону, ни назад, а только туда, куда шёл его конь, стеснённый конями телохранителей. И уже где-то потом следовали вельможи и воины.
Только Ибн Халдун ехал возле своего питомца, чуть поотстав от его стремени. А если отставал на полшага, оказывался рядом с Охтаем, не сожалея, что тот отчего-то примолк.
Мраморные столбы вели к порыжелым камням почтенной мечети Омейядов, чтимой не только мусульманами, но и христианами, ибо это был некогда византийский собор, изнутри щедро изукрашенный константинопольскими художествами, как сама Святая София на Босфоре. И об этой красоте много слышал и читал Ибн Халдун и рассказывал о ней султану на уроках истории, но только теперь мог это увидеть своими глазами, да и то пока лишь снаружи, через головы мамлюков.
Они проехали под сводами торговых рядов, накрытых каменными куполами, по узким улицам, сложенным из жёлтых или серых камней, под коваными решётками, оберегавшими окна, под створчатыми ставнями, через которые женщины, оставаясь невидимыми, смотрели на улицу. Улица своим улыбчивым обликом напомнила историку ту улочку в Магрибе, на которой он родился и рос.
Они ехали через тесноту и толчею Дамаска, пока не достигли полукруглой площади, откуда через распахнутые тяжёлые огромные створки ворот виднелся двор дворца Каср Аль Аблак. Деревья над водоёмом, серый ряд мраморных столбов, державших деревянную галерею, сверкавшую в этот час цветными венецийскими стёклами.