И теперь опять предчувствием и той же былой боязнью охватило душу Ибн Халдуна — боязно предстать перед коварным завоевателем, тревожно за судьбу людей, как ни досадуют они историка. Перешагнуть через крутой, как мраморное надгробие, новый порог жизни, за которым нет ни дворцов, ни городов, а неведомое пространство, сулящее неведомое бытие?
Нельзя понять, зачем он понадобился Тимуру. Но при мысли, что Тимур знает о нём, царедворец испытал такое предчувствие счастья, что само это предчувствие уже было счастьем. Ученнейшие люди во всех арабских странах, каждый из султанов и правителей этих стран и даже христианские короли знали Ибн Халдуна в лицо или по имени. К этому он привык. Но и неграмотный главарь кочевников наслышан о нём.
Ибн Халдун потупился. Предчувствия новой судьбы, как крылья, приподняли его над этой крашеной скрипучей скамьёй, вознесли над облупившейся римской руиной. Тот вознаградит его за измену… Нет! Измена арабам была бы изменой самому себе, труду всей жизни. Но рассмотреть его, послушать его — это нежданная удача для историка.
Он не сразу разглядел очередных дамаскинов, вошедших к нему, а они сказали:
— Мы уже раздали оружие жителям.
Только теперь, вполне очнувшись, он в испуге встал.
— Кто раздал?
— Мы.
— Кто, кто?
— Оружейники Дамаска. Что нашлось в наших лавках, то и раздали. Не всем хватило: ведь мы, что закончим, сбываем. Надо взять ещё из крепости.
— В крепости оно для воинов.
— Любой дамаскин, взявшийся за оружие, встаёт воином!
— Спрошу, есть ли там.
— Нас спроси! Оно от нас туда взято.
— Подождите.
— Мы не отдадим город!
— Не надо отдавать! — ободрил историк. — Тимур уйдёт.
Приходили к нему утром. И днём. И на закате солнца. И никто не говорил: «Нам тяжело здесь. Надо сдать город!» Никто не сказал ему таких слов.
На закате он садился на своего гнедого мула и отбывал в уединение, в келью меж толстых стен Аль-Адиба.
Народ решил, не щадя своей жизни, сохранить жизнь Дамаска. Ту жизнь, какой она была только что, перед нашествием, — полной труда, мира, радостей в тесноте улиц, между стенами, родными с младенчества. И возглавлявший оборону Дамаска Содан говорил:
— Ни мы не выйдем из этих стен, ни Тимура сюда не пустим!
Не без опасения народ приглядывался к каирцам: не чужда ли этим пришельцам драгоценная жизнь Дамаска? Не без опасения приглядывался народ к старику, одетому в тонкий лёгкий магрибский бурнус, неслышно шагающему в мягких каирских туфлях.
Сам всю жизнь настороженный, недоверчивый, Ибн Халдун знал: посулами, поклонами, лестью можно завоевать милость и щедрость у султанов, но доверие и щедрость народа завоёвываются только делом, ибо народ насквозь видит дела человека. Без поддержки народа Ибн Халдун в Дамаске остался бы один: мамлюкские вельможи возликовали бы при любом его промахе, а случись ему погибнуть, это было бы для них празднеством.
Так они и ходили, как львы по кругу, Ибн Халдун и дамаскины, навстречу один другому, по разными стезями, вокруг заветного сокровища, коим был Дамаск.
2
Когда после заката Мулло Камар увидел, что базилика безлюдна, мелко постукивая каблуками и палочкой по камням переулков, он пошёл к мадрасе Аль-Адиб, пока ещё не показались ночные караулы, как каждую ночь, окликать и оглядывать прохожего на каждом перекрёстке.
Закат погас, но ещё было светло, и хотя у сводчатых ворот мадрасы скопился всякий люд, Мулло Камар протолкался.
Сопровождаемый стражем, он прошёл через двор до дверей кельи, где на его стук слуга выглянул из узкой створки и скрылся. Вскоре он показался, кланяясь, и повёл Мулло Камара по ступенькам к историку.
Ибн Халдун, не мешкая, встал навстречу неприметному купцу из Суганака. Рукой, украшенной кольцами, показал купцу на подушки:
— Садитесь, почтеннейший!
— Некогда. Пора!
— Ночью?! Но ведь вы сказали, Тимур уходит?!
— Когда мирозавоевательные войска Меча Справедливости кинутся на Дамаск, никто не скажет им: «Не касайтесь историка!» Когда вокруг засверкает оскал рока, как прикрыть вас? Кто уцелеет тут? А Повелитель пожелал видеть вас прежде, чем вы предстанете у порога всевышнего. Может быть, затем, чтобы сохранить Дамаск.
Ибн Халдун окинул взглядом келью. Угол, где остаются ковровые вьюки с книгами. Нишу с полкой, где за полосатой занавеской спрятаны книги о пристрастиях человеческих, а между ними и та изукрашенная персидским художником, над которой старик сокрушался о радостях, ускользнувших раньше, чем он о них узнал. А разглядывая многочисленные рисунки, уверял себя: нигде, никем не сказано, не написано, что созерцание греха есть грех.
— Не взять ли мне своих советников?
— Нет. Повелитель хочет видеть вас одного.
Опасливо поглядывая на Мулло Камара, склонившегося над ступеньками, ведущими из кельи во двор, Ибн Халдун ловко скрыл глубоко за пазухой тяжёлые мешочки с накопившимся достоянием: золотыми динарами и ормуздским жемчугом — подношениями дамаскинов.
Поверх лёгкого халата он накинул широкий бурый шерстяной верблюжий бурнус с колпаком. Хотел было взять посох, но тут же отставил его в угол: если путь предстоит пешком, посох помог бы, но когда надо ехать верхом, посох станет помехой.
Мулло Камар, склонившись над ступеньками, ведущими вниз, не смотрел на историка, как бы и не заметил его колебаний над посохом.
Так и не оглянувшись, он пошёл впереди вниз во двор, а когда при выходе со двора у ворот Ибн Халдун повернулся к конюшне, где залёг на ночь его гнедой мул, Мулло Камар сказал:
— Сегодня мул не нужен. Идти недолго.
— А надолго ли?
— Повелитель не любит длинных бесед.
Уверенно минуя перекрёстки, где уже встали караулы, Мулло Камар шёл по Дамаску, словно ходил тут всю жизнь. Через какие-то проходные дворы, через каменные галереи, уцелевшие от византийского рынка, он шёл, а Ибн Халдун едва поспевал за ним, глубоко надвинув колпак на голову, не встретив никого, кто мог бы окликнуть и пожелал бы узнать их.
Они дошли до тех древнейших ворот города, сложенных, будто великанами, из огромных глыб, где наверху безмолвствовали чьи-то жилища и куда, по преданию, пришёл апостол Павел, поднявшись в закрытый город снаружи по выступам стены.
Когда они вскарабкались по каменной крутизне на верх ворот, из-под низкого свода вышло трое рослых мужчин с лицами, неразличимыми в темноте, и, пропустив Ибн Халдуну под мышки колючий волосяной канат, подвели историка к другому краю стены.
Если б случилось это днём, от высоты закружилась бы голова историка, а теперь, хватаясь за уступы в стене, срываясь, повисая на канате и снова ухватываясь за уступы, может быть за самые те, где карабкался апостол Павел, он долго опускался, так долго, что только тут и понял, сколь высока эта стена.
Но едва он это понял, как неожиданно нога его упёрлась в твердь, канат ослабел и обеими ногами Ибн Халдун стал на землю, а канат, завершив своё ночное дело, бесшумно уполз наверх.
Он подождал, вглядываясь в непроглядную тьму.
Вскоре из тьмы выступило трое столь же рослых воинов в островерхих шлемах и с ними очень худой суетливый человек, заговоривший по-арабски.
Ибн Халдуна повели по узкой скользкой тропе сперва по краю рва, а потом между тесными рядами шатров или юрт, через весь стан, обширный, как город. Мимо костров, где сидели воины, вооружённые или мирно развалившиеся в широко распахнутых халатах. Одни в шапках, другие — открыв бритые головы, с косами, свисающими с макушек на плечи, узкоглазые и темнолицые и совсем светлые с круглыми глазами. Всё это брезжило из тьмы в озарении и вспышках костров, как длинный строй дьяволов, равнодушных к прохожим, ибо за свою жизнь на всё насмотрелись вдосталь, и теперь более занятых куском мяса, пекущимся на костре, чем стариком в буром бурнусе, которого вели мимо. Вели, может быть, затем, чтобы обезглавить, как тут по многу раз на день случалось изо дня в день.