Его привели в тёмную палатку. Внесли глиняный светильник. Фитиль больше потрескивал, чем светил.
— Что это? Меня позвали к ковру амира Тимура, а привели куда?
— Повелитель позовёт вас, отдыхайте, — ответил переводчик.
— Здесь?
— Так отдыхают наши военачальники.
— Я лучше похожу до утра у себя, а утром вернусь сюда.
— Дороги назад нет: кто из дамаскинов пустит вас к себе, когда вы отправитесь туда отсюда? Стрела вашего Содана пронзит вас раньше, чем вы дойдёте до городской стены.
— Я в ловушке! Пленник?
— Повелитель один может сказать, кто есть вы.
Ему показали постель. Он слушал и обонял сквозь тьму дыхание воинского стана, такое же, какое он знал в Магрибе и в Испании, когда был моложе. Но тогда звуки и запахи, казалось, были острей.
Чья-то лошадь сорвалась с прикола и протопотала рядом за отворотом палатки, за ней побежали, перекрикиваясь. В одной из соседних палаток сквозь сон ли вскинулся какой-то мальчишеский вскрик или девичий. Неподалёку хрустели, грызя зерно, лошади. Проходили, постукивая мечом о щит, караулы. И ото всех этих вздохов, вскриков, стуков только гуще ночь и тревожнее сон.
Он лежал в тяжёлой дремоте, но на рассвете встал неотдохнувшим.
Однако в этот день, в четверг, ему показали места, где воины мылись, места, где шла торговля всякой всячиной, завезённой с городских базаров, добытой в Халебе, перепродающейся из прежних добыч. Перстни с камнями, золотые и серебряные, снизки жемчугов, связки сафьяна, зелёного, багряного, тиснённого золотом, свежие рабыни из недавних поимок, сёдла, обитые шевром и золотыми гвоздями, простые сапоги и свитки полупрозрачных пергаментов, чистых, как детская кожа. Одна пленница продавалась с браслетом, который давно был накован на её руке и теперь не снимался. Все понимали, что браслет стоит намного дороже пленницы, и прикидывали, не дороговато ли достанется браслет при такой покупке.
Ибн Халдуну приносили еду, обильную, сытную, от сотника, в чьей палатке он ночевал. К нему приходили побеседовать неведомые ему грамотеи, называвшие себя именами, каких он никогда не слыхивал. А они садились, переглядываясь и пересмеиваясь между собой:
«О нём говорят — учёный. А он даже наших-ваших книг не читал!»
И, молча посидев перед историком, чтобы он мог на них насмотреться, они вставали и снисходительно откланивались. Только один из них знал арабский язык, пришёл он один, он знал книги арабов, ибо в свободные вечера его призывал Повелитель, и он ему переводил сочинения арабских историков, географов, врачей.
— Каждый свободный вечер, если не страдает от болей в ноге, он слушает чтецов или переводчиков.
— Где вы так усвоили наш язык, почтеннейший?
— Я родом из-под Бухары. У нас там целые деревни заселены арабами. Со времён Куссам ибн Аббаса. В нашей деревне даже учёный лекарь родился. Может, слышали, его звали Ибн Сина.
— Однако выговор у вас племенной, а не книжный.
— Когда читаю, я понимаю все книги: я учился в Бухаре.
— Имя у вас тоже арабское, почтеннейший?
— Мусульманское: Анвар бен Марасул.
— И вы понимаете смысл своего имени?
— А как бы истолковали его вы, господин?
— Анвар — это озарение, имя же вашего отца — посланец. Прекрасны оба имени. Однако я здесь брожу весь день, но доселе не озарён вниманием Повелителя.
Бухарец промолчал. Вскоре он встал и, почтительно кланяясь, почти с порога сказал:
— Свойства народов вы приписываете влиянию погоды в тех странах, где они постоянно живут.
— Я обрадован, что вам известны мои мысли.
— Я не встречал нигде подобных мыслей. Кто-нибудь это замечал раньше вас?
— Нечто подобное. Об этом писали греки. Но они вникали в это как лекари, а я — как историк.
Анвар бен Марасул поклонился, пятясь к порогу, но прежде, чем переступить порог, строго сказал:
— Греки — язычники!
И сплюнул.
За весь день, кто бы ни приходил сюда, никого не было, кто упомянул бы о Повелителе. А если историк, не спрашивая, только заговаривал о Тимуре, собеседники смолкали и торопились уйти.
Так прошёл весь этот день.
Ибн Халдун многое видел. Многое приметил. Многим был удивлён, а то и встревожен. Это был мир, лишь ночью по дыханию и по запахам напоминавший мир Магриба, но по сути иной. Совсем иной.
Четверг прошёл. Опять сгустилась ночь. Повеяло холодом с гор. Пришлось укрываться толстым бурнусом из верблюжьей шерсти.
Перед рассветом из разных мест просторного стана заголосили азаны, призывая верующих к пятничной молитве. Ибн Халдун быстро встал: накануне, в четверг, он не слышал этих призывов.
Заглушало ли призывы азанов повседневным гулом походной жизни, но тут не было того порядка, как в войсках арабов, прерывавших битву, если наступал час молитвы. Здесь не соблюдали правил столь строго, даже в повседневном безделье осады. Но каждый, кого вера влекла к беседе с аллахом, к раздумью о самом себе, сам, без призыва, в урочный час опускался на колени, расстелив коврик или попону между шатрами. Вчера, в четверг, они молились врозь, каждый у своего шатра или внутри шатра, а теперь протянулись длинными рядами поперёк всего стана, обратясь лицом вдоль той дороги, по которой шёл поход, — эта дорога через Дамаск вела к Мекке. Ряды молящихся поглощала тьма, сгустившаяся перед рассветом. Вместе со всеми обратясь в ту сторону, Ибн Халдун вдруг вспомнил дни, проведённые там в паломничестве. Там тогда его окружал покой, он был убеждён, что вся суета и все тревоги, прежде раздиравшие его, отошли навеки. А вышло, — нет, не отошли. И неведомо, что сулит ему грядущий день или дни последующие: он стоит у нового порога в неведомое бытие, а день едва лишь брезжит сквозь неприветливую мглу весеннего рассвета.
И наступило утро.
Расстелив перед юртой коврик, Ибн Халдун постоял на второй молитве. Молитва его умиротворила, смягчив тревоги.
Поэтому он не вздрогнул, когда увидел возле себя Анвара бен Марасула с двумя великанами в лохматых шапках, обшитых зелёной тесьмой.
— Подготовьтесь, почтеннейший. Мы проводим вас до ковра Повелителя Вселенной.
Привычно одеваясь, Ибн Халдун привычно подавлял волнение. Много раз случалось за долгую жизнь так же собираться, не ведая, каков порог, вставший перед ним, и какова судьба там, за порогом.
Он надел тонкую лёгкую шёлковую одежду, ниспадающую мягкими складками, того красновато-серого оттенка, каким бывает поздний весенний вечер, час накануне покоя и тишины.
Это была драгоценная одежда из редкого привозного шелка. А чтобы она не привлекала праздных взглядов, сверху он набросил всё тот же широкий верблюжий бурнус, под которым проспал ночь, ёжась от холода.
Посоха не нашлось, но и без посоха он пошёл той особой величественной поступью, как надлежит ходить учёным людям по путям, полным встречных невежд.
Однако поступь, возвышающая человека при дворах и в садах просвещённых султанов, тут оказалась тягостной — от палатки историка до небольшого белого рабата, где пребывал Повелитель, дорога была длинна.
Старинный рабат, сложенный из чётко отёсанных светлых плит, стоял в долине, обособясь от стана и возвышаясь над строгими рядами воинских шатров. Светлый рабат, где, по преданию, жил французский король Людовик VII, пытавшийся взять Дамаск, но Дамаск устоял.
Вход в рабат завесили широким черновато-алым текинским ковром.
Место между станом и рабатом, целое поле, оказалось всё застелено коврами. На коврах сидели бесчисленные военачальники в дорогих доспехах, вельможи в столь же драгоценных халатах, какие-то юноши в радужных шелках, кивая длинными перьями, воткнутыми в голубые чалмы.
И все сидевшие на коврах чутко следили за текинским ковром, откинутым с краю, откуда выносили одно за другим блюда со всякой едой.
Слуги выносили блюда на вздетых кверху руках, как бы всем напоказ. И те, кому подносили эти блюда, вставали, кланялись друг другу, поздравляя, и наперебой хватались за края блюда, дабы бережно поставить в свой круг.
Это посылал им сам Тимур от своего обеда в знак милости.