Китайцы жгли книги и рукописи, врываясь в древние монастыри Тибета и разоряя города уйгуров в Кашгаре.
А когда на Китай с севера обрушились маньчжуры, они пустили по ветру письмена китайских учёных и поэтов.
Когда орда Тохтамыша подступила к Москве, в спешке были совсюду свезены в Кремль бесчисленные книги, писания, свитки и накиданы до самых сводов в каменном соборе. Их дотла сжёг Тохтамыш, ворвавшись в Кремль, пока Дмитрий Донской собирал войска в Костроме. И как после ни клялся Тохтамыш Москве в любви и братстве, Москва об этом доныне не забыла.
Когда знаменосцы новых вер добирались до огнива и кресала, первый огонь во славу новой власти они зажигали из книг, созданных до их прихода.
Ибо книги хранили человеческий разум, знания и мечты, столь ненавистные неучам, когда неучи овладевали властью, когда неучи спешили утвердить свою власть над народами мыслящими и мечтающими.
Тимур знал, сколь дорога книга. Знал, что одни книги содержат истину и добро, а другие тешат дьявола. Но не умел отличить одну от другой. Воинства же его, завоёвывая вселенную, не делили ничего на добро или зло: добро это были они, зло — всё, что им противостояло. И Тимур порой отворачивался от дел, сотворённых его соратниками, как здесь, на Большой Дороге, отворачивался от этих углей, ещё хранящих облик книг, очертания переплётов. Так завоеватель хитрил сам с собой.
Один из караван-сараев удивил Тимура: сарай не был сожжён, у ворот не толкались воины, ворота не были сорваны, а лишь гостеприимно приоткрыты. Тут стоял в порыжелой шапке согбенный старик, обглоданный испытаниями, изнурённый возрастом, при том легко, как мальчик, забавлялся какой-то медяшкой — подкидывал и ловил, высоко подкидывал и ловко ловил.
Пробираясь через руины базара, Тимур оказался в рядах оружейников.
Воины уже оттеснили мастеров к неровной глухой стене, а в незатейливых оружейнях возле очагов и по всем щелям и чуланчикам всё было обшарено и пусто.
Старцы и отроки, первейшие мастера и те, что лишь пробуждают в себе знания, перенятые от предков, — вместе стояли они, толпясь, одетые в тяжёлые чёрные шерстяные бурнусы, накрывшись глубокими чёрными колпаками. Оттеснённые к стене, покрывшейся поверх грузных камней, как древняя серебряная чаша, золотисто-серебряным загаром.
Нынче уведут отсюда стариков. Заберут как добычу. Юношей тоже, ибо, как наследники мастеров, они, даже ещё не овладев опытом, уже имели навык.
Один, по имени Самиг абу Кахр, был удивительно кудряв. Кудри скрутились вперемежку — один завиток красновато-чёрен, другой бел, как иней. Он упрямо сидел на корточках перед очагом, где между тлеющими углями теплился огонёк. Как ни оттаскивали отсюда его, как ни пинали, он вставал на ноги, возвращался и снова приседал перед углями, словно на привычном месте хотел что-то додумать.
Тимур приметил немолодого оружейника с зеленоватой кривой бородой. Слева эта борода была сожжена. Видно, в увлечении он слишком низко склонился над жаровней либо ослабел глазами и, разглядывая клинок, не разглядел жара под клинком.
Жар в очагах. В иных между углями ещё теплились, вспыхивали голубые либо зелёные огоньки. Очаги, где не остывали угли десятилетиями, а то и дольше. Розоватый млеющий жар, над которым было столько сотворено и отковано булатов, протянуто тончайших стальных нитей, тонких, как девичьи волосы, длинных, как косы красавиц, серебристых, как волосы старух. Стальные пряди, коим суждено было соединиться в единый клинок и с лихим свистом рассекать воздух, единым взмахом пересекать шёлковую шаль, подкинутую кверху.
Дамаскины умели из стальных волос выковывать мечи и сабли.
Но они умели это здесь, на очагах, сложенных отцами и праотцами во славу Дамаска.
А таким ли будет огонь на чужой земле, над иными углями? Над новыми жаровнями вспомнится ли прежнее мастерство?
Как их ни оттесняли к стене, как ни заслоняли от них чёрные стены оружеен, они смотрели, не отводя глаз, на то, что существовало перед ними всю жизнь, на что теперь смотрят в последний раз.
Тимур запомнил их такими: неподвижными, безмолвными, сплошь в широких чёрных одеждах, под островерхими куколями, надвинутыми ниже бровей; а вокруг них бесновались воины в стальных переблескивающих кольчугах, в панцирях, в стальных скользких шлемах.
Среди того беснованья оружейники, отстранясь от всего, стояли крепче, были увереннее в себе, чем воины, суетливо спешившие чем-нибудь показать себя при проезде Повелителя. Но сумели выразить усердие, лишь кинувшись без причины нагайками хлестать оружейников: вот, мол, как мы тут строги!
Тимур их окрикнул:
— Эй, не сметь! Берегите их!
И воины присмирели.
Лишь годы спустя объявилось, сколь бесплодно было это переселение. Мастера ли, учёные ли, оторванные от родины, в дальних краях не прославили чужой Самарканд. Не заблистало там оружие, каким славили оружейники родной Дамаск; нет книг, написанных учёными, свезёнными в Самарканд, а слава их была высока в просвещеннейших городах Индии, Ирана, Армении, Аравии, на их родине.
Тимур проехал через весь длинный оружейный ряд, когда оказалось, что старанием мирозавоевательного воинства выход из узкого ряда завален отвалом стены, дабы пленные не ухитрились скрыться с той стороны через им одним ведомые щели и закоулки.
Пришлось Повелителю возвратиться. Он рассердился: не возомнили бы оружейники, что он сюда из любопытства заехал, полюбоваться на них!
И снова, пересекая Прямой Путь, Тимур увидел каменный караван-сарай и старика в изношенном персидском кафтане, безбоязненно подбоченившегося у приоткрытых ворот.
— Какой это рабат? — спросил Тимур. — Почему свободен?
Никто ему не ответил, но тут же послали разузнать об этом постоялом дворе, караван-сарае, или, как это назвал Тимур, рабате, а по-арабски такие гостиницы зовут — хан.
Это подворье из владений перса Сафара Али оказалось не заселено воинами. Во дворе неприкосновенно стояли никем не отнятые верблюды. Кормов, им припасённых, в избытке хватило бы на целый караван. Слуги сонно шлялись по двору, увязая в соломе, словно никто не завоевал Дамаск, словно за воротами, как бывало, шумит мирный базар и по всей вселенной протянулись дороги от этих ворот, а со всей вселенной — к этим воротам.
И как прежде по тем дорогам приходили отовсюду сюда гости, так доныне, доселе доходили сюда вести. Порой даже нельзя было вспомнить, кто донёс ту или иную весть, а она уже вот она, тут и, как воробей на ветке, чирикает о том о сём.
Сафар Али, не отходя от ворот своего хана, знал, что незачем стало ходить в Иран: изранен Иран тем же Тимуром и не оправится, не заторгует, доколе топчет его чужой сапог. Незачем и в Индию ходить: не стало дел в Дели, раздеты, как дети, жители Дели. Памятна резня в Хорезме. Пепелища и смрад в искалеченном Ургенче, а, бывало, и там жировал базар.
Остались дороги на Смирну, на Анкару, в города султана Баязета, но воробьи чирикают, будто туда-то и собрался отсюда Тимур и уже Баязет точит сабли для битвы. А Тимур пока ходит, как тигр, вокруг да около дичи, опасаясь выйти на неё с поветерья, ладя застать дичь врасплох.
Выходит, путь караванам на заход солнца — в Миср, на Каир, на Магриб, на далёкую Кордову, куда уже, не как неприметные воробьи, а быстрыми громогласными журавлями насквозь над горами, над морями летят отсель вести и трубят о падении Дамаска. О гибели Дамаска летят во все концы вести и трубят не славу Тимура, а горестную беду дамаскинов.
Раздумья и лицезренье страданий не сломили старого перса. От раздумий Сафар Али стал смешлив.
В его хан вошли любознательные проведчики разузнать, как это караван-сарай хоронится от разорения, неизбежного при гибели города.
Сафар Али едва взглянул на спесивых соглядатаев: за свою жизнь насмотревшись на людей, он знал, сколь несовместима спесь с мудростью. Взглянул и беззаботно рассмеялся:
— Прибыли? Приют нужен? Притулиться?
Прибывший медлительно осмотрел перса и царственно отозвался:
— Приглядеться, каков тут хозяин и почему он тут.
— А где же хозяину быть, когда тут всему он хозяин?