Куда ж они ушли? Все успели уйти?»
Опять приподняв подол рубахи, Ибрагим поднялся на верх башни.
Его ударило холодным ветром. По долине стлался туман, застилая дальние дороги. Солнце ещё не поднялось, но заря уже поднималась в небе прозрачным заревом.
Шах постоял, сгорбившись от холода, вглядываясь в даль. Туман покрывал всю долину, застилал дорогу.
Потирая ладонями локти, шах, шлёпая по ступеням туфлями, поспешил по лестнице вниз.
А заря всё выше, всё выше расплывалась над высокой зубчатой башней, поднявшейся над туманом. Башню видели издалека — с гор, из долин, из ущелий. Её замечали раньше, чем откроется самый город. Её, оглянувшись, долго видели те, кто покидал Шемаху.
Сады, ещё не успевшие зацвесть, спускались тёмными уступами с городских окраин в долину. Птицы, перепархивая среди набухающих почками ветвей, перекликались, встревоженные безлюдьем.
По узкой улице, мощённой широкими плитами, по уступам поднимавшейся к базару улицы двое дервишей, ударяя остриями посохов в неподатливые плиты мостовой, с развевающимися волосами под ковровыми куколями, почти бежали наверх, в город, неловко перепрыгивая с плиты на плиту.
Старец в полутёмной келье отошёл от двери, погасил светильник, но ещё долго вслушивался в необычное безмолвие шемаханского утра.
Седьмая глава. ВОЛКИ
На походе Тимур любил встречать утро в седле.
Спросонок, прозябшие в предрассветном холодке, воины в темноте приспущенными рукавами или полами халатов обтирали лошадей, влажных от росы, и, набросив холодные, сыроватые потники, ловко седлали. Лошади хитрили, вздрагивали, надували бока, когда им затягивали подпругу. Но привычные руки быстро справлялись со всем, что не ладилось, и вскоре, по строгому распорядку, уже все шли в общем потоке похода. А позади только бесчисленные костры стана ещё долго дымились в предутреннем тумане.
Мартовские рассветы над Азербайджаном разгорались погожими зорями, но случалось, небо, так и не проглянув, темнело: порывистый ветер нагонял тучи, и всё вокруг вдруг пригибалось под упорным холодным ливнем, не подвластным Повелителю Вселенной.
Людям радостна весенняя гроза, когда она рвёт в клочья грузное зимнее небо, омывает слежавшуюся за зиму землю, и, едва, поёживаясь, отойдут мохнатые грозовые тучи, небо вспыхивает ликующей синью, смелее распрямляются молодые травы и проглядывают первые листья на ветках.
Радостна людям весенняя гроза, прокатывающаяся, как властный зов, поднимающий всю округу к земному торжеству, к первым песням, к первым цветам.
Но в ту весну с гнетущей тоской жители всех окрестных стран прислушивались к чёрной грозе, ползущей по весенним дорогам: что задумал скрытный Хромец, уже не в первый раз, прищурившись, озирающий эти земли? Куда собрался? На какую дорогу повернёт своего коня?
Он молча ехал, а позади на десятки вёрст протянулось его воинство, его обозы, кочевья.
Неподалёку за ним следовала его служебная сотня, десять юрт, где состояли гонцы, писцы, толмачи-переводчики, ближние слуги. Впереди гонцов, поднятый на древке копья, колеблемый ветерком, золотился лисий хвост гонецкий знак. На стоянках он вздымался над гонецкой юртой, и ночью, когда вспыхивало пламя костра, лисий хвост вдруг являлся над юртой из тьмы небес. У разных десятников и сотников были свои знаки, помогавшие среди воинских тысяч быстро сыскать того, кто требовался.
Аяр степенно следовал среди других гонцов, ожидая, пока понадобится. На время к ним поместили и отпущенника Хатуту, велев десятнику беречь адыгея, за которым зорко приглядывал грузный великан в персидском панцире.
Все ждали, все гадали: зачем повелителю нужен этот адыгей? Хатута болел, тяжко кашляя, и отмалчивался, когда великан или десятник заговаривали с ним. Аяр, присматриваясь к юнцу, иногда пытался навести его на разговор:
— Адыгеи? Никогда не видал адыгеев. Что за народ?
Хатута не отвечал, отчуждался, но Аяр и не докучал ему, тут же прикидываясь, что не спрашивает, а только размышляет вслух, принимался за какое-нибудь дело — латать халат, скоблить каблук, штопать мешок. И порой примечал, что теперь уже Хатута украдкой подглядывает за ним.
Так день за днём Аяр приручал адыгея, как пойманного зверька. От скуки, от безделья приручал: нет человеку корысти от приручённого волчонка или от этакого хилого заморыша. Однако Аяра подстрекало и любопытство: что за мутная доля выпала Хатуте — отпустили, так пускай бы шёл на все четыре стороны, а буде собираются снова пытать, так незачем его лечить: слабый человек доверительней, откровенней. Держали б среди узников, коих немало гнали вслед за воинством, доколе дойдут до них руки властителей.
— Что в нём такого, в этом адыгее? И что это за народ?
Длинное-длинное, впалое, серое лицо. Длинный прямой нос с крутой горбинкой над самыми ноздрями, словно кто-то подрубил этот нос. Когда же, откашлявшись, Хатута разрумянивался и, казалось, веселел, его лицо гляделось красивым.
При кашле его костлявые лопатки странно, угловато проступали под домотканиной, словно Хатута прятал крылья под тонким домотканым халатом, пожалованным взамен рубища, порванного при поимке.
А поход шёл и шёл своей длинной дорогой. Синели дальние кряжи гор. Шумели сизые водовороты рек. Всё гуще зеленели доверчивые всходы осиротелых полей.
Выздоравливая, Хатута ненароком приручался к Аяру, но ещё нелюдимее становился, когда являлись десятник или великан. Изредка он отзывался, но отвечал скупо и сам никогда не заговаривал, сам никогда ни о чём не спрашивал.
Мимоходом, будто таясь чужих ушей, Аяр бормотал:
— Не скучаешь о своих?
Хатута откликался украдкой:
— Они далеко!
— А тут, окрест, что ж, никого нет?
Хатута непонятно хмыкал и поникал.
Аяр спешил отмахнуться от своего неосторожного вопроса, успокоительно приговаривая:
— Эх, почтеннейший! На что мне они? Бог с ними, коль они и есть. Бог с ними!
Достав из сумки шило и ремень, Аяр углублялся в ненужную починку и тем заканчивал разговор.
Но ведь и Хатуте невмоготу становилось повседневное молчанье, неотступная настороженность. Он исподволь следил за Аяром, и ни разу не случалось заметить ни приязни Аяра к великану, ни приятельства с десятником. Нет, между гонцом и воином из войск Шейх-Нур-аддина проглядывала даже неприязнь, порождённая тайной завистью воина к привольной службе гонца и презрением гонца к усердию воина, не воинским делом задумавшего выдвинуться и возвыситься среди воинов. Аяр держался обособленно, а когда у него завязывался разговор в юрте, это бывал обычный то шутливый, то ленивый разговор соскучившихся людей. Хатуте Аяр нравился своим равнодушием к делам пленника: спрашивал, а не допрашивал; угощал — не навязывался. Да и когда угощал, потчевал не только Хатуту, а и других, если кто случался поблизости. Но когда вблизи не было никого, Аяр незаметно подсовывал адыгею то ломтик вяленой дыни, то горстку прозрачного изюма, то щепотку чёрного кишмиша — что-нибудь такое, чего не хватало воинам на походе.
И однажды Хатута заговорил сам:
— Меня везут, везут, а куда?
Теперь подошёл черёд Аяру хмыкнуть и отмолчаться: сказать, куда его везут, означало сказать, куда идёт поход, а кому охота объяснять чужому человеку замыслы повелителя! Да в войсках никто толком и не смог бы сказать, куда нацелен поход Тимура.
Но Аяр не хотел прерывать разговор.
— Куда? Кто это знает! Это не наше дело, куда идём. Куда ведут! Заскучал, что ли, почтеннейший?
— Пора и заскучать.
— А есть по ком?
— Нет, не по ком. Но и так — тоже тоска: везут, везут…