Тимур, глядя в помертвелое, круглое, лоснящееся лицо, шептал:
— Где Дом Звездочёта?
— Государь… великий…
— Ну?
— Не виноват… Не виноват! Не я!
— Ну!
— Великий… Не я!
— А кто?
— Уж давно. Года два, как… Приказ был.
— Чей?
— От правителя… от самого — да благословит аллах его имя, — от самого, от Мираншаха…
— Что… Что? Когда?
— Уж года два назад… Сам Мираншах, да благословит аллах…
Ярость Тимура вдруг сменилась горячей волной горечи, волной горя и боли.
Он слез с седла и, подхваченный под руки, медленно, тяжело хромая, поплёлся к шатру, раскинутому на той площадке, где прежде стоял дом. Перед входом в шатёр вскинул гибкие ветки, усыпанные багровыми шипами, одинокий куст одичалой розы.
Он молча опустился на зелёный тюфячок и махнул, чтобы все отошли прочь.
Вокруг наступила тишина. Никто не знал причины гнева повелителя. Никто не смел говорить. Даже, казалось, дышать все вокруг перестали. Лишь лошади на приколах похрапывали да позвякивали чем-то. Да издали достигал сюда гул воинств, проходивших на походе стороной от этого уединённого места.
Когда наконец ближайшие из вельмож приблизились к шатру, они увидели его, сжавшегося в комок, маленького среди огромных подушек.
Не предлагая вельможам ни сесть, ни даже войти в шатёр, он тихо спросил:
— Ну? Видели?
Все молчали.
Уставясь в широкую бороду Шах-Мелика, повторил:
— Видели? Кого миловали…
Тимур поднял длинное, отяжелевшее лицо; блеснули маленькие, глубоко запавшие, полные горя глаза.
Сказал с укором:
— Кого оправдывали?.. Мы созидаем, а он рушит! Дикий кабан!
Ждали гнева, ярости, а он, трудно поднимаясь с тюфячка, запутавшись в полах халата, никак не мог встать, не замечая, что наступил на полу халата, и только укорял:
— А вы… размякли, потатчики… Как вдовы! Вас бы няньками… Кормилицами! А?
Все молчали, по опыту многих лет зная, как опасен Тимур, когда гнев его ещё затаён где-то внутри, ещё свернут в кольца, как готовый к прыжку удав. Лучше отмолчаться, лучше попятиться: кто откликнется первым, по тому хлестнёт первый удар.
Но теперь гнев его не открывался. Да и такие глаза у Тимура мало когда доводилось видеть. Может быть, и никогда не доводилось.
Он вышел из шатра мимо расступившихся вельмож и, медленно прохаживаясь, пошёл по двору, закинув за спину руку.
Длинный правый рукав свисал, как пустой, а на левой руке болталась плётка, подскакивая всякий раз, когда он ступал больной ногой.
Он бормотал в раздумье:
— Мы воздвигаем, а он рушит. Что нам нужно, то ему постыло. Ему что нужно? Что ему нужно?
Тимур подошёл к самому краю водоёма.
Холодная серая весенняя вода темнела перед его глазами. Присев, зачерпнул воды в ладонь. Ещё и ещё. Потом мокрой ладонью вытер лицо. Снова зачерпнул воды. Сполоснул рот. Сплюнул.
Встал. Складки халата распрямились. Плечи поднялись.
Вторая глава. СИНИЙ ДВОРЕЦ
В стороне от шатров, в низине у реки темнел круг юрт, где ждали связные от войск, посланцы от правителей городов и стран, гонцы. Там в полумгле юрты на кошме сидел Аяр.
Пахло мокрым войлоком и сырой землёй.
Аяр добрался сюда утром. Здесь встретил многих давних знакомцев из разных городов. Поговорить было с кем.
Но разговаривали мало, тихо, зная, что повелитель уже прибыл сюда. Тревожно поглядывали на каждого, кто подходил к юрте: не за кем ли нибудь из гонцов?
Но ещё никого не звали.
Эту зиму Аяр прозимовал в Самарканде, среди челяди Синего Дворца, где ему, непоседливому, невтерпёж было бездеятельное ожиданье. При правителе, при Мухаммед-Султане, содержалось наготове немало запасных гонцов. Из них многие относились к досугу беспечно — бились целыми днями в кости, слонялись по людским кухням, рассказывали друг другу сказки или вековечные истории о героях и волшебниках. Но Аяр с рассвета уже искал себе занятий. В погожие дни ходил по базарам, приглядывался к торговле; в непогоду прохаживался по дворцовым дворам, по мастерским, между разноязычными, разнолицыми ремесленниками Тимура.
Под сводами дворцовых переходов и подвалов завелись знакомства. Чужеземная одежда не заслоняла от Аяра душу тех, кто ту одежду носил. Кто мало странствовал, тому иноземец в диковину, тому за непривычной одеждой и сам человек чудится загадочным и чуждым. А кто насмотрелся на чужеземные обычаи, привык и чужеземцев понимать, как своих сородичей. Аяр много стран повидал на своём веку, побывал среди многих народов и, расхаживая по мастерским, вспоминал то одну, то другую из пройденных дорог.
Он приметил: тут издалека и отовсюду сюда свезённые мастера строго блюли свою родную одежду; строже, чем у себя родных краях; блюли её не только как память о далёкой родине, а и как знак вечной верности своим народам. Обносившись, на скудный достаток шили обнову, требуя, чтобы всё в ней было скроено, как в той, в которой ушли из отчей земли.
Но между собой эти выходцы из столь разных стран жили как один народ, вместе снося тоску по родному очагу, делясь водой и хлебом. Сидя длинными рядами, бок о бок работали уйгуры и армяне, арабы и харасанцы — ряды шорников, ряды ткачей, ряды серебряников: в Синем Дворце мастеров размещали не по языкам, а по ремёслам. Здесь одни в стукотне и звоне чеканили, другие в чаду варили сплавы, иные в духоте и в полутьме ткали, и все изделия рук своих сдавали кладовщикам.
Посторонним людям доступ сюда был закрыт, мастерам не было выхода отсюда. Но кто же остановит царского гонца, не подвластного никому из стражей! Аяр заходил сюда часто. И не без выгоды.
Сперва похаживал, поглядывал: кто из мастеров искусней других, каков над ними надзор, каков ведётся их поделкам учёт, каковы нравом стражи, шатающиеся с длинными прутьями в руках позади мастеров.
Когда Аяр ко всему вокруг пригляделся и подневольные мастера пригляделись и попривыкли к Аяру, перекинулись раз-другой мимолётным словом, гонец с мастерами, мастера — с гонцом.
Но как ни изнурён, как ни угнетён человек, а и у раба есть свои мечты. Одним ещё мечтается о родном городе с высокими башнями, садами, об отчем крове, о семье, о шустрых маленьких пальчиках своих детей… У других надежда омертвела, — этим мечтается лишь о ломте свежей лепёшки, которая пахнет глиной домашнего очага, о кислом яблочке, о стручке перца.
Раз-другой пронёс сюда Аяр и лепёшку, и яблоко. Подал мастерам, как подают узникам, во имя аллаха. А когда мастера приметили, что Аяр может проносить из города запретные ноши, принялись просить, приступили заказы заказывать, посулы сулить:
— Не задаром просим, дадим кое-чего…
Аяр зорко приглядывался к изделиям собеседника, нарочито удивлялся:
— А чего?
— А вот — своё рукоделье. Может, возьмёшь да сбудешь? А случится сбыть, купи мне…
Так многие, суя в руку Аяру то, что удалось утаить от стражей, наказывали купить кому что…
Сперва Аяр разборчиво брал лишь такое, что вынести мог неприметно, а сюда проносил лишь то, что не оставляло следа, чтоб улик не осталось: если сушёных абрикосов, так без косточек; если орехов, то без скорлупы. Притом не только берёгся стражей, но недоверчив был и к мастерам: из мастеров выбирал самых умелых, ибо их изделия легче сбыть; из лучших мастеров самых суровых, чтоб лишнего разговору не вышло; из суровых — самых понятливых, чтоб, шепнув одно слово, сразу обо всём договориться. Перед остальными прикидывался то тугим на ухо, то бестолковым на намёк и тут уж ни на какие уговоры не поддавался.
В один из дней он пошёл на базар, за пазухой неся от араба-ткача лоскут полосатого шелка, от азербайджанца — медные бляшки для седельной сбруи, от перса — бронзовую чернильницу с коралловой шляпкой.
На базаре из-за студёного ветра народу было мало. Купцы сидели нахохлившись, в толстых стёганых халатах, а то и в ярких шубах, подбитых лисьими мехами. Насупив на брови шапки, купцы поплясывали перед лавчонками, разминая застывшие ноги, а покупатели, наскоро накупившись, сжимая окоченевшими пальцами узелки, то и дело утирая рукавами носы и усы, пробегали, оскальзываясь на обмерзшей дороге.