Длинная домотканая рубаха, распахнутая на груди, на пронзительном ветру не могла укрыть от стужи костлявого старого тела, но старик неторопливо здоровался с гостями, неторопливо вёл их по двору, гремя по оледенелой земле одеревенелыми туфлями, надетыми на босу ногу.
В приземистой лачуге, в тёмной комнатке под чёрным низеньким потолком, на глиняном полу ничего не было, кроме истёртой войлочной подстилки да глиняного кувшина у двери. Но вошедшим сразу показалось здесь теплей, чем снаружи, хотя теплей здесь было лишь оттого, что толстые стены укрыли иззябших путников от ветра.
— Один из воинов начал было объяснять хозяину, что Аяр заболел, но старик, как бы успокаивая их, поднял перед воином ладонь, приговаривая:
— Погоди, погоди…
И торопливо нырнул в другое жильё, откуда принёс две овечьи шкуры. Он расстелил их на войлоке, и Аяр беспомощно опустился на них. Постояв над ним, старик снова ушёл. Он вернулся с широким, много раз латанным шерстяным чекменём, накрыл Аяра и сказал:
— Лежи.
Воины внесли перемётные мешки и поставили их у стены около двери, а седло уложили возле Аяра, чтобы ему было на что опереться. Но прежде чем лечь, Аяр, закрыв глаза, вытянул из-за голенища кисет, засунул его за ворот, где под мышкой был у него потайной карман, и сказал воинам:
— Хозяин меня обережёт, а вам тут места нет. Поезжайте, ждите меня в Рабат-Астане. Да сыщите там лепёшек или ещё какой еды, а завтра один из вас привёз бы мне сюда. Тут у них у самих ничего нет.
— Есть! Есть! Гостю найдём! — самоотверженно заволновался хозяин. Обидеть нас хочешь?
Аяр послушался, но остерёг свою охрану:
— Ждите меня в рабате. А тут ни у кого ничего не трогать, не брать.
Воины переглянулись с неудовольствием: не в их обычае было отказываться от того, что можно вырвать. Если сам царский гонец захворал, никто за такое дело не попрекнул бы. Однако Аяр был твёрд:
— Езжайте, не то до темноты не поспеете!
И, потеряв силы, лёг. Он только сказал, когда хозяин проводил воинов:
— Мне ничего не надо, отец. Дай мне поспать.
Но хозяин вскоре принёс в чёрной глиняной плошке разогретое сало, растёр Аяру грудь и густо намазал ему пятки и ладони.
— Дитя я, что ли… — возражал Аяр, но подчинялся этой отцовской заботе, которой не знавал за всю жизнь с младенческих лет.
Уже в дремоте спросил:
— Как имя, отец?..
— Онорбай.
— Богатое имя!
— Только оно одно богато!.. — усмехнулся хозяин. — Лежи отдыхай.
— А я — Аяр.
— Знаю, воин сказывал… — И опять хозяин усмехнулся, теперь, видно, этому нелестному прозвищу гонца.
К утру у Аяра озноб утих, а днём под напором яркого солнца и тёплого ветра сугробы истаяли. Лишь кое-где в тени оставались сизые пятна хлипкого снега. Аяр лежал обессиленный, голова отяжелела, всё вокруг казалось непонятным, как во сне: откроет глаза — сидит старик и что-то скоблит ножом; другой раз откроет — уже вечер и в дверях стоит широкоплечая коренастая девушка; третий раз откроет — ночь, где-то грызутся собаки, видно схватились с волками.
Прошёл один день, и другой день прошёл, и Аяру полегчало. Оставалась лишь слабость да тяжесть в голове. Но больной уже сидел, разговаривал с хозяином, выходил наружу погреться на свету.
Из сырой земли, как зелёные язычки, высовывались ростки тюльпанов, предвещая весну.
Старик, подойдя к росткам, сказал:
— Они уже с неделю как выглянули, поманулись на солнце, да снег их привалил. А они устояли, дальше тянутся. И примечаю: росли и под снегом, не переставали расти.
Но Аяр всё ещё ленился поддерживать разговор.
Во дворе и в доме домовито хозяйничала широкоплечая рябоватая девушка. Подметала сереньким веником, разжигала кизяк в глиняном очаге, на краю двора, где пекут лепёшки; пробегала, стуча тяжёлыми кожаными туфлями, посверкивая смуглыми щиколотками из-под румяных шальвар, накинув на голову детский халатик, и небрежно, по обычаю, заслонялась полой халатика от постороннего мужского взгляда. Нередко случалось, что она проходила мимо, заслоняясь полой халатика совсем не с той стороны, откуда на неё смотрел Аяр.
Он молчал, но смотрел на неё. Ему нравилось на неё смотреть: не стройна, не легка, рябовата, и руки измазаны сажей, и на лбу полоска сажи, — видно, провела по лицу рукой, — а смотреть на неё было приятно: как она домовито, ловко хозяйствует среди этой глиняной утвари, где у неё вода, мука, тесто… Приседает перед очагом и, совсем распластавшись на корточках, поддувает огонь под комьями кизяка. Вот вскинулась, ухватилась за пучок сухого бурьяна, подбросила в очаг. Пламя заиграло перед ней. Она не отодвинулась, только заслонилась от пламени ладонью. Вот поплескала из кувшина водой на руки: будет брать тесто. Мало помыла руки, бережёт воду.
— В воде нуждаетесь? — спросил Аяр хозяина.
— Колодец есть овец поить. Сами не пьём: солона.
— А где же берёте?
— Эна там, в балке, — серые камни где лежат, видишь? Там вода есть. Летом засыхает; летом из колодца пьём.
— Дочь хозяйствует?
— Жены нет.
— Нету?
— Тринадцать лет уже нету. Когда Тохтамыш-хан на Карши ходил, увели жену. А я дочь схватил да за пазуху. Ягнёнок подвернулся, только что народился, и его за пазуху. Да в балку, там за камнями залёг, притаился. Тохтамыш ушёл, я вернулся. Дочь выходил и ягнёнка выходил. Ей три года было. Ягнёнку — три часа от роду. Обоих выходил. А сыну шесть лет было, он сам спрятался: на кровлю залез, там залёг, затаился, его и не приметили. А жену увели.
— Сын жив?
— С повелителем. С самим. Что жив, что нет — разницы нет, когда он с повелителем. Десятник.
— Трудно вам двоим?
— Мне шестьдесят лет было, я всё один жил. Шестьдесят лет, а кругом всё одно — степь, бараны, колодец. Тут случилось, мимо пленных гнали; много — тысячи людей. Это повелитель Хорезм взял, погнал народ в Самарканд. День мимо шли, другой день шли. Я смотрел: чёрные, серые, одни глаза краснеют, идут, идут… Пять дней мимо идут, на шестой идут, — вижу, на шестой день одна девушка захромала, ногу вывихнула. И уж ей не идти. А не идти — убьют. Я изловчился, выдернул её из толпы да за угол. Она догадалась, поползла за стену. Да так и осталась. Вот мне и жена. А и не думал жениться. Чем кормить? Да и выкупить невесту было не на что: отдашь всех баранов, а самому что останется, где шерсть брать? Вот и осталась, и явилась у меня жена. Ха! Ах, какая жена!.. Увели. А теперь где взять? Да и зачем? Лучше той нигде нет. Та — одна была такая! Я весной шерсти наберу, летом она ниток напрядёт, в травяном отваре выкрасит, зимой сидит — ковры ткёт. Об эту пору я брал у неё ковры да в Карши, на базар. Продам — чего-нибудь для дома куплю, с базара несу. Какая жизнь была! Увели…
— А дочь не ткёт ковров?
— Может. А где шерсть взять? Баранов тогда ж угнали. Какие у меня и остались — все чёрные. А одной чёрной ниткой какой ковёр выткешь? От жены один коврик уцелел. Она тут за домом его ткала, он у неё ещё на приколах был растянут, они его не заметили. Да он и не весь был готов. Вот дочь по этому ковру и училась. И поняла. И могла б ткать. Да где же взять шерсть?
— Чем же кормитесь?
— Барашка выращу, сведу на базар, назад зерно несу. Тут муку намелем вон у нас жерновок, — лепёшки печём, водой запиваем. А этой осенью волки на проезжего коня кинулись. Конь отбился, да зад весь изорван. Проезжий бросил коня, а мы с соседом коня задрали: коню всё одно пропадать. Теперь тут у нас с осени колбаса провисает. Станет тебе полегче, сварю тебе, попотчую.
— Да, отец… не проста жизнь-то!
— Ух, какая!.. Каждый день разная. Как ручей играет.
— Жизнь-то?
— Да.
— Ты и родился здесь?
— Испокон веков. А где ж ещё жить? Разве можно!
Вокруг темнела ровная, гладкая каршинская степь. Ни деревца, ни кустика. Только кое-где камень торчит или горбится холмик.
Подошли большие степные собаки, с обрезанными ушами, с пушистыми култышками на месте хвостов. Хозяин, приветливо глянув на них, сказал:
— Ночью они двоих волков тут задрали. Там вон, около камней. Я пошёл, хотел шкуры снять. Где там: клочья!