А девушка всё ходила мимо, всё ходила…
Закрыла жерло печи деревянной заслонкой: там, внутри, лепёшки, прилепившись к своду, пекутся над жаркой золой. Начисто отмела сор от печки. Ухватила глиняный кувшин, распрямившись, вольно запрокинув голову, побежала к далёким камням за водой. Ветер отпахивал в сторону полы халатика, раздувал её широкую, заплатанную рубаху.
— Что ж это она босая?
— В обуже тяжело, — далеко ведь! — степенно объяснил старик.
— Ещё снег кое-где… холодно.
— А то и по снегу ходим без обужи: где её взять?
— Холодно ведь! — повторил Аяр.
— Сын мой обут небось: он воин, десятник. А тут кругом ты обутых видал? У нас добычи нет…
— А всё ж вы тут намного богаче живете, чем там! — сказал Аяр, вспомнив покорённые земли.
— Ещё бы, мы тут свои повелителю-то! И воинов ему даём, и хлеба; баранов ему растим. И воинов даём, и кормим воинов. А он добычу берёт, правит нами!
Старик говорил степенно, но Аяру почуялось, что в словах старика мелькнуло подобие той усмешки, какую он приметил, когда сказал старику своё прозвище. Если даже и мелькнула эта усмешка, сейчас она не задела Аяра, ему было хорошо здесь, спокойно. Как было ему спокойно у Назара на базаре, так и здесь, не то что среди воинов или на постоялых дворах.
Девушка уже возвращалась со степи, слегка прихрамывая, и глиняный кувшин твёрдо стоял на её голове. Шла навстречу сырому свежему ветру, свободно и равномерно помахивая руками в лад своим мелким шагам. Под глиняным кувшином сама она казалась слепленной из красноватой глины: встречный ветер прижимал к ней рубаху, и она пробивалась сквозь ветер высокими острыми грудями, широкими крутыми бёдрами, узким овалом живота. Такие глиняные игрушки случалось находить на Афрасиабе — богинь в развевающихся хитонах. Ника ли, Афродита ли, своя ли согдийская Дева попадалась самаркандским ребятам на Афрасиабе после дождей ранними вёснами; ребята бегали туда искать такие игрушки, чтобы потом играть, обряжая бывших богинь в пёстрые лоскутки.
Ожившая, шла она из этой темнеющей вечерней степи, издревле увенчанная тяжёлой тиарой кувшина.
В это время, как журавлиное курлыканье, донёсся звон караванных колокольцев. Шёл караван со стороны Каршей. Аяру не по душе было сейчас глядеть на караван, на людей, которые едут, может быть, из самого Самарканда. Его тянуло уйти от этого каравана. Он бы встал. Но хотелось дождаться девушку.
Она была уже недалеко. Но вот Онорбаевы псы кинулись к дороге с угрожающим лаем. Из-за дома на дороге вдруг показались путники на ослах. За ними, надменно неся высокоумные головы, величественно следовали верблюды. Караванные псы, теснясь к ослам караванщиков, отбрёхивались от нападавших на них здешних псов, ощеривались, огрызаясь; в драку не лезли: здесь была чужая земля. В этой собачьей кутерьме, в звоне колокольцев верблюды шествовали один за другим и всё так же величественно, медлительно сменяли друг друга, связанные между собой короткими арканами — один конец на седле переднего, другой конец в ноздре следующего — и мерным, беззаботным шагом уходили в далёкую даль.
Но девушка осталась по ту сторону дороги. А караван был велик. Верблюд сменял верблюда. Возникали и пропадали вдали караванщики на маленьких осликах, а девушка, опустив на землю кувшин, ждала по ту сторону дороги. До неё от Аяра было всего два шага, но теперь надо было её ждать оттуда, может быть, очень долго ждать, — ведь в иных караванах идут сотни верблюдов; бывает, и тысячи верблюдов идут, позвякивая колокольцами, всегда тем же величественным, медлительным шагом, презрительно запрокинув надменные головы.
Аяру показалось обидным это шествие каравана. Никогда караваны не мешали Аяру: все уступали дорогу царскому гонцу. А тут он ничего не мог поделать. И чем дольше шёл этот караван, тем нужнее становилось ему, чтобы девушка была здесь, в этом дворике, где без неё могут сгореть лепёшки, где без неё чего-то не хватает Аяру.
А бесконечный караван шёл, шёл…
На хорошем, рослом осле проехал дервиш в островерхом куколе.
— Божий человек… — сказал Аяр, чтобы хоть чем-нибудь скрыть свою досаду, но сказал это с такой досадой, что старик охотно поддержал его:
— Где стадо, там и волк.
— Как это?
— Человек кормится от стада. Стадо кормится от степи. А степь рождает волков. Хочешь избавиться от волков, зажги степь. А чем тогда стадо кормить? Ха-ха. — И сплюнул: — Ох, о аллах!..
Аяр задумался, взглянув на старика.
Через несколько дней Аяр уже снова мог сесть в седло. На прощанье Онорбай положил в мешок гонцу лепёшек, ещё горячих, но уже чёрствых, как сухая глина; положил кусок чёрной конской колбасы и пару луковиц, — здесь, в голой степи, лук с трудом выменивали у проезжих, и Аяр оценил щедрость хозяина. Но Аяру нечем было отдарить Онорбая. Желая хоть чем-нибудь порадовать его, Аяр предложил:
— Там, в войсках, не встречу ли я твоего сына, отец… Может, сказать ему что-нибудь? Как мне его там сыскать?
— Он в коннице у Султан-Хусейна. Его имя Мумтоз, а кличут его там Курсак, то есть Пузо.
— Что это ему такое прозвище дали?
— Он жрать любит.
Аяр уловил в словах старика неприязнь к сыну.
— Так что ж мне ему передать?
— «Воюй, мол, воюй!» Ему там самое место.
То приостанавливаясь у двери, то чуть-чуть прихрамывая, пробегала по двору, но, видно, без всякого дела, рябоватая коренастая девушка, по-прежнему делая вид, что прикрывается от постороннего мужчины краем полосатого детского халатика.
Аяр приметил, что в это утро девушка густо начернила себе брови, соединив их в одну черту поперёк всего своего круглого лица. Теперь ему казалось, что она смотрит на него не своими маленькими, куда-то исчезнувшими глазами, а этой тёмной, как бы сощуренной чертой.
Аяр вытянул из-за пазухи маленький свёрток, развернул его, вытащил индийскую Назарову серьгу и показал Онорбаю:
— На, отец, возьми. Отдай дочери.
Но Онорбай возразил:
— Ценность дарят, когда сватают.
Аяр зажал серьгу, раздумывая: «Мне-то сватать! В седле, что ли, её поселю? Где же мне своей семьёй жить? Где жильё своё ставить? Кто ж меня с седла на землю отпустит? А она ходит, ходит. Можно б и посватать…»
Он сказал Онорбаю:
— Я, отец, тебя не хотел обидеть. Память тебе хотел оставить.
— И без этого запомним. Не надо.
Аяр снова спрятал серьгу за пазуху.
«Откуда у них детский халатик?» — подумал Аяр. И медлил расстаться с этой глиняной приплюснутой к земле хибаркой, с голым, утоптанным овечьими копытцами двором, где дремали, привалившись к стене, серые, как волки, матерые черномордые псы… Медлил расстаться с этим полосатым детским халатиком и сказал Онорбаю:
— Буду назад ехать — непременно вас навещу.
— Да ведь нас уж не будет.
— Как это?
— Вон тюльпаны язычок показали. Это они нас в степь кличут. Навьючим свои сокровища на осла, овец выгоним, да и айда по степи пастись, до зимы. Если уж только зимовать вернёмся. Да нынче, сам знаешь, жизнь человека не крепка. До зимы далеко загадывать! А летом где нас найдёшь? Сами не знаем, где будем. Чем от дороги дале, тем жизнь целей. Нынче такое время!..
Подошли двое соседей Онорбая, молчаливые старики в изношенных шерстяных халатах, такие же зимовники этого маленького зимовья.
Аяр по-сыновнему низко поклонился им, обнял плечо Онорбая и пошёл к коню, успев скошенным взглядом заметить девушку, замершую у пустого очага.
В Рабат-Астане Аяр, не сходя с седла, поднял заждавшихся его воинов:
— Засиделись? Седлайте скорей, едем!
Путь лежал через пустынную степь, где лишь изредка встречались маленькие стада скотоводов, двинувшихся на кочевье; один раз пришлось объезжать большую отару каракулевых овец, предшествуемую пастухами, сопутствуемую навьюченными верблюдами: перегоняли скот знатного хозяина.
Когда добрались до Нишана, хотя кони у Аяра были хороши, он велел сменить их на свежих, чтобы не ждать, пока эти отдохнут.
Среди ночи поднимался: не проспать бы рассвет. Он раньше всех просил отпереть ему ворота и, едва их со скрипом и всякими присловьями отворяли, пускал коня вскачь. Ему не терпелось наверстать дни, потерянные за время болезни. Он сменял лошадей всюду, где замечал свежих и крепких карабаиров, которых ценил выше остальных лошадей.