– В таком случае, – ответил Хвощинский, – вам придется писать самому султану Абдулл-Гамиду, к которому бежал этот набожный конокрад. Кстати, он уже стал Муса-пашою, и его бунчук стоит недалеко отсюда – под Эрзерумом…
Встретив Некрасова, которого искренне забавляла вся эта история с высеченным англичанином, Хвощинский сердито сказал:
– Нечего смеяться, штабс-капитан! Стоило трудиться родителям Исмаил-хана, чтобы произвести на свет такого недоумка. Мне жаль милиционеров, которыми он командует и которых он, наверное, погубит при первом же деле…
Некрасов, извинившись, признал свой смех глупым, а полковник ушел в свою саклю, прихрамывая больше обычного и бормоча ругательства…
Когда-то, еще в молодости, трехфунтовое персидское ядро, пронизав под ним лошадь, вырвало у него сухожилие правой ноги и контузило левую. Рассказывая об этом ранении, Хвощинский любил упомянуть как исключительный случай: «Господа, вы не поверите, но лошадь, пробитая насквозь, выстояла на ногах, пока меня не вытащили из седла…»
Костистая фигура со спиной, слегка согнутой; большой нос над небрежными бурыми усами; в руке, спокойно брошенной на опору, заметно слабое нервическое дрожание; при ходьбе привык носить палку из корявой виноградной лозы, – таков был полковник Хвощинский, таким он оставался в памяти человека, видевшего его несколько раз. Другие люди, знавшие его ближе, могли заметить в полковнике небольшое самолюбие и честность, доведенную до скрупулезности.
Любил, например, открыть полковую казну и, сидя битых три часа, поплевывая на пальцы, мусолить драные бумажки ассигнаций; также был способен потратить служебный день на пересчитывание громадного мешка с мелкими монетами для солдатского жалованья.
– А ведь и правда – точно! – удивлялся он к вечеру, измучив казначея придирками, и бережно ссыпал обратно в мешок шелуху пятаков и гривенников.
Но совсем не за это любили его солдаты. Полковник даже не залезал к ним в котелки со своей ложкой, как это повелось со времен Суворова, чтобы выказать наружную заботу о солдате. Он редко посещал и казармы, хорошо понимая, наверное, что к его приходу там все приберут и встретят еще с порога бодрым «здравием». Не видели его и среди солдат, развлекающим их анекдотами о сверхмужской силе, как это делали в те времена многие даже неглупые генералы вроде Скобелева, чтобы под жеребячий гогот получить ярлык «отца-командира». Но зато однажды Хвощинский подобрал на улице пьяного новобранца, сопливого и матерного парня, рвавшего на себе рубаху, и сунул его проспаться в свою канцелярию, чтобы спасти дурака от арестантских рот. Солдаты-мусульмане не боготворили так муллу в родном ауле, как боготворили полковника: он раз и навсегда велел готовить для них пищу в отдельном котле, чтобы не оскорблять их веры запретной свининой.
Неплохой традиции – приглашать офицеров к своему столу, что всегда ценилось полунищими юнкерами и прапорщиками, – Хвощинский избегал, из скупости, как говорили об этом; впрочем, офицеры и сами не навязывались к нему на обеды, зная, что стол полковника скромен: вместо вина – прогорклый квас, а в супе частенько попадаются мухи. Однако, несмотря на это, в гарнизоне относились к Никите Семеновичу с полным уважением, ценили его опыт, и офицеры были довольны, когда полковник с ними разговаривал.
Карабанов же единственный сторонился игдырского коменданта – по причинам, уже понятным. Поручику даже нравилась эта собственная независимость вразрез общему мнению; он где-то в глубине души, может и несознательно, щеголял перед Аглаей своим мужским превосходством. Молодой ум, даже если он хорош, все-таки ум не зрелый: в нем всегда, как ни старайся, есть много такого, что делает иногда человека смешным, и Карабанов в своем стремлении выказать себя перед Аглаей в лучшем виде порой напоминал петуха, о чем ему и сказал однажды Клюгенау.
– Послушайте, – сказал прапорщик, – ваши перья, несомненно, играют ярко, ваш дивный хвост красив, а соседние петухи еще не успели как следует надрать вам девственный гребень. Но только – не сердитесь на меня, Карабанов, – к чему вам все это?.. Зачем, например, вы решили вчера на разводе вскочить в седло раньше всех, молодцовствуя перед другими? Ведь Некрасов и Ватнин умеют гарцевать не хуже вашего, но, уважая Хвощинского, они сели на лошадей после него, ибо знали, что полковнику это трудно при его хромоте…
………………………………………………………………………………………
Разговор происходил в турецкой бане. Карабанова спасло от ответа лишь появление банщика-теллака: опоясанный клеенкой, теллак поставил поручика на деревянные коньки и почти покатил его из грязного предбанника в не менее грязную мыльню. Закутанный в яркую мантию пештамалы, Карабанов не успел опомниться, как уже лежал на каменном пупе «гебек-таши», похожем не то на древний саркофаг, не то на трибуну, – лежал на тонкой египетской циновке, а канарейки звонко распевали над его головой.
– Ты что, подлец, делаешь? – в испуге заорал Карабанов, когда теллак вскочил ему на спину ногами, уперся коленями в лопатки и с хрустом вывернул поручику руки назад. – Барон, что он делает со мной?
– Покоритесь, – посоветовал Клюгенау, добровольно вползая пухлым брюшком на самое острие пупа «гебек-таши»…
Тем временем теллак, презирая в душе гяура, без жалости пытал и мучил Карабанова, выламывая ему суставы, поддавал под бока локтями и коленом, потом надел рукавицу из верблюжьей шерсти и надраил поручика, как матрос корабельную медяшку.
– Пожалей меня, – засмеялся Андрей, – я же ведь не в Магомета, а в Христа верую…
Оставив терзания, теллак принес большую чашку и гибкую кисть из тонких белых мочалок. С ловкостью кондитера, взбивающего крем, он вспенил мыльную массу, которая сразу превратилась в пышную ароматную пену. Бойко обмакивая кисть, теллак натер поручика этим благоуханным снегом и потом обмыл его теплой водою из двух блюдец-тазиков.
– Все? – спросил Карабанов обрадованно.
– Удивляюсь вам, – отозвался прапорщик Клюгенау, – как вы, такой нетерпеливый, смогли выждать девять месяцев в утробе своей матери?..
– Просто я тогда не мог предвидеть всех дел, какие ждут меня на этом свете…
Когда теллаки решили, что неверные достаточно чисты, они не совсем вежливо спихнули их с «пупов» и выпроводили в отдельный зал для послебанного кейфа. Офицеры опять легли – на этот раз легли на продавленные диваны, и блохи сразу же запрыгали по их пештамалам.
– Не обращайте на них внимания, – сказал Клюгенау, томно закрывая глаза. – Лучше давайте поговорим…
На соседних диванах лежали несколько белых неподвижных мумий – это были курдские беки, как объяснил барон; из-под саванов торчали только лица и трубки с мундштуками от наргиле: кожаные чубуки, посапывая и шевелясь, как змеи, убегали к полу, где стояли хрустальные сосуды. Курды тихо разговаривали, и Клюгенау шепотом сказал:
– Вы даже не представляете, Карабанов, о чем они беседуют… Сейчас они хвастают друг перед другом, кто из них сколько ограбил караванов, зарезал людей, угнал овец или похитил женщин!
– Однако, – заметил Андрей, – какие красивые и благородные лица у этих варваров!
– А это оттого, – пояснил Клюгенау, – что на протяжении столетий курды похищают для себя самих красивых девушек.
– Я бы их всех – в Сибирь, пусть облагораживают себя за счет тунгусок, – сказал Карабанов со злостью.
– Вы просто не знаете Востока, – возразил прапорщик. – В этом виновен не столько сам курд, сколько английское золото. Константинополю выгодно иметь такой политический буфер, как племена курдов: любое свое преступление султан оправдывает дикостью вот этих беков…
Карабанову подали кофе. В мраморной раковине, обставленной горшками роз, тихо журчала струя жиденького фонтанчика. Канарейки пели не уставая в своих клетках, украшенных голубыми бусами. На карнизах окон, среди искусственных цветов, были расставлены кофейники, коробки с мускусным мылом и груды серебряных чашечек, исписанных заветами из Корана о необходимости омовений тела и о тех сладчайших утехах, которые готовят мусульманину божественные гурии…