– Ай, гяур, гяур! Совсем плох гяур – в гости не позвал. Осман – хорош; иди, говорит, в гости. А урус – нет, жадный урус…
Казаки ехали молча, только изредка лениво поплевывали в кипящую на порогах пену. А курд смеялся, а конь его крутился чертом, а одежды горели.
Этот курд был, видимо, богат, и одет он был вот во что: малиновая куртка с разрезными от плеча рукавами, шаровары синие, в золотых шнурах, из ярких шалей пояс, сапоги желтого сафьяна, высокая чалма перевита цветными платками, сбоку кривая шашка, а на левом локте щит из буйволовой кожи, укрепленный изнутри медной сеткой.
– Плохой гяур, поганый, – кричал он через реку, – мой собака плюются… Гяура варил долго… один день, второй ночь… он вонючий, гяур. Уши урусу отрезал – плохой уши, не жирный…
Казаки молчали, но уже стали косо посматривать из-под своих папах на другой берег. Только один Ватнин как будто и не слышал ничего – как ехал впереди, так и едет. Наконец курд истощил свое остроумие и, развернув коня, задрал ему хвост, продолжая орать:
– Эй, урус, вот твой баба… вот твой бог… Мой аллах высоко, а твой бог под хвост живет…
Потом фантазия курда пошла еще дальше: высоко привстав на стременах, он начал спускать с себя шаровары.
Дениска Ожогин не выдержал, выстрелил для острастки – не попал, и курд снова рассмеялся.
Карабанов неожиданно подумал, что, случись набег турецкой орды на спящий Игдыр, и вот эта скотина может захватить его Аглаю, еще теплую, с постели, растерянную, в одной рубашонке, ничего не понимающую и жалкую в этом ее непонимании…
Этого для него было достаточно.
– Господин поручик! – закричали ему. – Вернись, благородье… Куда ты?
Захлопали суматошные выстрелы, но Лорд уже разрушал грудью стремительный поток. Словно чугунные ядра, перекатывались под его копытами камни.
Андрей едва успел выхватить шашку, как на него круто налетел, полный силы и решимости, турецкий башибузук. Сталь со звоном царапнула сердце поручика страхом, но сильные лошади уже разнесли их в стороны…
– Ой дурак! Ой дурак! – долетал с того берега голосина Ватнина…
В Пажеском корпусе его обучал фехтованию француз Шетарди – веселый и легкий, как Фигаро, он и драться учил легко и красиво. Но теперь перед Карабановым стоял не благородный противник, и не тонкое, почти ювелирное искусство владело его саблей, а животный инстинкт наживы и крови…
Казаки и пришли бы на подмогу к поручику, но воющий смерч горной воды страшил их коней, и до Карабанова долетали только их советы:
– Потрафь справа!
– По щитку-то сунь, сунь!..
– Не пущай за повода хватать!..
– Руби, а не коли: у яво панцирь!..
– Локоть отставь, срубнет…
Улучив момент, Андрей ударил снизу, отбив саблю врага в сторону, и сам не заметил, когда щит был раскроен им надвое. Еще два-три перехлеста лезвий. «Так, – решил поручик, – теперь я возьму его на финтугардэ».
– Вжиг! – пошла вперед шашка: успел увернуться, вшивая гадина…
– Ай гяур, ай гяур!
– Замолчи, собака! – прикрикнул Андрей.
Вжиг… вжиг… дзинь… дзень…
Лошади грызут одна другую – звереют тоже.
«Раз! – на тебе, получай», – и сабля курда со звоном взлетела кверху; он едва успел перехватить ее за ремень.
– Ловок, бес! – донеслась из-за реки похвала Ватнина, но к кому она относилась – к нему или к курду, Андрей сообразить не успевал.
Вжиг… вжиг…
Все-таки, что ни говори, а спасибо вам, мсье Шетарди: этот дикарь уже не наскакивает, а только защищается…
Раздалось: «Крак!» – и Андрей опустил свою шашку. «Неужели так просто убить человека?» – подумал Карабанов и удивился, что нет в нем никакой жалости. Он долго ловил недававшегося арабчака и отдал лошадь Ожогину.
– Бери! – щедро сказал поручик.
И двум очам полузакрытым
Тяжел был свет двойного дня.
Состоялся неприятный разговор. Потресов поймал его за рукав на улице, оглянулся воровато и жалко, спросил:
– Андрей Елисеевич, вы меня извините, пожалуйста, но… Нет ли у вас взаймы? Рублей сорок?
– Вы знаете, майор, – сказал Карабанов, – я давно ждал, что вы попросите у меня денег. И меня даже предупредили, чтобы я не давал их вам.
– Да? Кто?
– Капитан Штоквиц.
– Боже мой, ну что я ему сделал плохого? – приуныл майор. – Выручите, голубчик, если можете!
– И я, – досказал Андрей, – конечно, с удовольствием бы вас выручил. Я не обращаю внимания на сплетни. Но, увы и ах, сам без копейки!
Потресов сразу как-то сник, даже обмяк телом, погоны повисли на его плечах наклонно.
– Вы не поверите, но так надо, так надо. Хотя бы рублей двадцать! – И лицо у майора плаксиво вытянулось; стало его жалко – у него были такие добрые и чистые, как у ребенка, глаза…
Карабанов вынул из кармана дорогую папиросницу, полученную в приз на скачках в Красном Селе от великой княгини Евгении Максимилиановны Лейхтенбергской; крупный солитер, вправленный в платиновую подкову, хранил в себе надежду Андрея когда-нибудь кутнуть на его стоимость.
– Пошлите денщика к менялам на майдане, – щедро разрешил он майору. – Возьмите себе сколько нужно, а остальное просадим в Эривани. Берите…
– Нет, что вы, спасибо, но… не могу я вас лишить такой вещи! Извините меня…
Потресов ушел, сгорбившись. И то, что не удалось выручить человека в беде, было обидно и неприятно. Карабанов поспешил скрыться в казарме.
– Куда вы собираетесь, Штоквиц? – спросил он.
– Не хочется, гвардионус, да надо. В Эривань!
– Чего же не хочется? – вяло улыбнулся Андрей. – Там можно хотя бы попьянствовать.
– Если бы один ехал, – согласился Штоквиц, – так и запьянствовал бы, наверное. А то ведь со мной еще полковник Хвощинский… Сам не пьет и другим не дает! Согласитесь, что это самая противная категория людей.
– И надолго? – спросил Андрей, а в глотке у него уже стало сухо, как тогда, в дорожной харчевне, когда впервые услышал ее имя.
– Да черт его знает, поручик! – продолжая собираться, ответил Штоквиц. – Все зависит от того, как совещание. День или два, наверное. А потом, я думаю, откроем границу для эшелонов. Государь император, говорят, уже выехал из столицы и направился в Кишинев…
Штоквиц ушел, и Карабанов, оставшись один, тяжело задумался, – так обдумывают ночное убийство, так интриганы готовят свои поклепы, так игроки решают судьбу последней карты. В этом случае Андрею было нелегко… Молодой, быстрый, далеко не дурак, порывистый в чувствах, он никогда не смущался положением любовника при замужней женщине и пользовался одинаковым успехом, начиная от дачных вертепов на Полюстровских водах и кончая темными будуарами пожилых великосветских барынь. Но к Аглае он всегда относился честно: рядом с ней и он бывал другим – лучше и чище…
Однако теперь, оторванный от прежней жизни, заброшенный в самое захолустье империи, где его никто не знал и он – никого, Карабанов был одинок, и Аглая была последним звеном в его прошлом. Старое влечение к ней, как зерно, долго пролежавшее под спудом земли, вдруг созрело и взошло свежим зеленым побегом – любовью, – так хотелось думать Карабанову об этом чувстве.
И весь день он ходил по душному Игдыру как пьяный, в каком-то сладком полусне. И виделось ему при дневном свете то, что дано человеку видеть только ночью. Бывает же такое. Ну куда человеку деться?..
Сел на завалинке играть с прапорщиком Латышевым в шахматы. Прапорщик хотя играл и хуже Андрея, но раздражал его комментариями.
– Я возьму у вас коня, – предупреждал поручик.
И, в раздумье берясь за патрон от «смит-вессона», заменявший фигуру коня, Латышев с пафосом декламировал:
– Что ты дремлешь, конь ретивый, что ты шею опустил?..
Карабанов говорил ему:
– Здесь можете ходить слоном.
И прапорщик, хватаясь за пуговицу от солдатского мундира, заменявшую фигуру, вспоминал из басни Крылова:
– Слона-то я и не приметил…
Наконец все это надоело Андрею, и он перевернул шахматную доску с патронами и пуговицами ко всем чертям собачьим: