Лютер с усмешкой наблюдал за тем, как я дочитывал отчет.
— Думаешь, этих ребят когда-нибудь поймают, а? Черного Тарзана и его жирную гориллу? — спросил он.
— Вот все удивятся, если это им удастся!
Я сбросил с плеча ледяной компресс и осторожно передал Лютеру потертый коричневый портфель.
— Глянь-ка.
Лютер аккуратно разложил на садовом столике содержимое портфеля, который мы стащили у Уорта.
Растяпа профессор был точен. Все было на месте: блокноты, научные журналы, записная книжка, перочинный нож, очки и таблетки. Умница Лютер сразу взялся за журналы. В каждом он нашел по странице из древней рукописи, которую с любовью украсил миниатюрами монах, умерший девять веков назад.
— Двенадцатый век, Евангелие от Луки. Копия из какого-то французского аббатства. Так сказал отец Олбрайт в библиотеке.
Лютер держал листы осторожно, словно отец — раненого ребенка. За маской озабоченности скрывался гнев.
— Олбрайт говорит, что они из рукописи, которую исследовал Уорт. По видимому, листы вырезали бритвой, сказал Олбрайт.
Или лезвием перочинного ножа.
— И что теперь, Пол?
Резкостью, прозвучавшей в голосе Лютера, можно было расколоть алмаз.
— Я предложил Олбрайту, что мы можем еще раз столь же коротко и энергично повстречаться с профессором — например, когда он будет возвращаться в гостиницу как-нибудь после ужина.
— Хорошая мысль. Только на этот раз за руль сядешь ты. И береги плечо.
— Олбрайт ответил: «Ни за что».
Лютер шумно вздохнул.
— Я священник, а ты монах. И мы оба знаем, что он прав. Подставь другую щеку, даже если больно. Чего же хочет Олбрайт? Предать профессора анафеме и забыть? Сделать вид, что ничего не случилось?
Что я мог ответить? Один из самых первых ватиканских уроков, который усваивает каждый, — это то, что у проблемы могут быть разные решения.
— Отец Олбрайт хочет вернуть нашему дражайшему профессору его портфель со всем содержимым, кроме страниц рукописи. Профессор, конечно, жулик, но не тупица. Он получит записку, в которой его попросят никогда больше не появляться в Ватикане. Так сказал Олбрайт.
— Ты согласен, Пол?
— Думаю, в этом он прав. Мы вернем портфель. Но я порву на мелкие кусочки все его записи, если они действительно представляют ценность.
Лютер кивнул, однако радости на его лице не было. Я произнес вслух то, о чем он думал;
— Да, лучше было бы расквасить этому козлу-профессору нос и переломать его проворные пальчики, чтобы он провел несколько дней на больничной койке и подумал о своих грехах.
— Ты сказал отцу Олбрайту, что мы не будем этого делать.
— Да, это я ему и сказал.
— Но все-таки мы могли бы.
Я пожал плечами. Есть вещи, о которых лучше помолчать.
Лютер — довольно странное имя для католического монаха, но Лютер был необычным монахом. Мы познакомились случайно, играя в баскетбол. Он родом из Западной Африки. Его трудно не заметить, а еще труднее одолеть на площадке. Лютер походил на исполинское дерево из тех, что растут в саваннах и врастают в небо раскидистыми ветвями так, что полностью застят собой горизонт. Перехватить мяч у Лютера? Легче прибить список претензий к бронзовым дверям Ватикана. Мы с Лютером были одного возраста. Однажды он рассказал мне, что больше десяти лет провел в море. Однако его борода была черной, а живот — сравнительно плоским, черт бы его побрал, и при своем огромном росте он представлял внушительное зрелище, когда вышагивал по улицам Рима в сером монашеском одеянии и открытых сандалиях. Не то чтобы Моисей на горе — скорее Моисей под стать горе.
Лютер был проповедником в городе, где полным-полно священников, и все они в той или иной форме тоже были проповедниками, каждый — со своей личной договоренностью с церковью, которая на свой лад цепко держала всякого. Кто-то заявлял, что был рожден для церковной жизни. Другие боролись с сомнениями с самого первого дня. Были и такие, кто потерпел в этой борьбе поражение.
Немногие, вроде меня или Лютера, всю жизнь ковыляли по другой дорожке и вдруг обнаруживали, что некий зуд, ранее едва заметный, больше невозможно терпеть. Однажды Лютер сказал мне, почему решил стать священником: он перепробовал все, что только можно, и большей частью это оказалось пустыми занятиями. Мое же призвание привело скорее к страданиям, чем к вере. Я жил, сознавая это, и даже мучился: настоящее было не чем иным, как искуплением прошлого. Как и само прошлое, эти мысли стали неотъемлемой частью моего существа, они никогда не отпускали меня надолго.