Я радуюсь, что хотя сейчас могу помочь вам. Недаром стерег я вас на дороге — мое сердце чуяло, что все это разрешится сегодня.
Лавров замолк и на минуту закрыл глаза. Я с трепетом и изумлением смотрел на него. Мое личное горе казалось мне сейчас незначительным в сравнении с тем, что переживал Андрей Вениаминович.
Он, казалось, забыл о моем присутствии. Глаза его были закрыты, губы плотно сжаты, лоб бледен. Мысли его, казалось, далеко ушли от меня, глубокая скорбь проглядывала во всем его облике. Я не смел его потревожить, не смел перебить молчание. Так сидели мы долгое время. Наконец, я вымолвил:
— Теперь я понимаю, Андрей Вениаминович, почему говорили вы мне о порченых… Другого и быть не может, но почему же тогда так искренне говорила она о своей любви? Зачем было прикрывать свою страсть столь возвышенным чувством? Зачем было уверять в том, что привязанность ее неизменна? Зачем ласкать человека надеждой, назначать срок, когда надежда эта может осуществиться, и так жестоко насмеяться над всем?
Лавров полуоткрыл глаза и ответил с печальной улыбкой:
— Ах, молодой друг мой, мы всегда обольщаем себя мыслью, что нас, именно нас, любят по-иному, чем других, что нас не могут обманывать. Вам особливо кажется это немыслимым. Вы молоды и принимаете все слишком всерьез. Вы не верите, что для иных слова — пустые звуки, коими можно украсить любой поступок. Где же встретите вы женщину, признающуюся вам, что ее влечет одна только страсть? Какая прелестница не захочет казаться романтичной? Как сами отнеслись бы вы к той, которая пришла бы к вам неприкрытой? Вы назвали бы ее бесстыдной. Умейте же пожинать плоды, вами посеянные.
Лавров видимо оживился, его снова охватило волнение. Он заговорил громче и с большею силою:
— Хотите, перескажу я вам весь ваш короткий роман? Только не вы, а я буду его героем. Быть может, тогда покинет вас опасное самообольщение… Я полюбил княгиню с первой встречи и едва смел мечтать назвать ее своею. Я вздыхал, млел, говорил вздор, словом, был глуп, как подобает быть влюбленному. Наконец, побуждаемый обстоятельствами и самою княгинею, я почувствовал в себе мужество признаться ей в своей любви. Аглая ответила мне тем же. Я почувствовал себя счастливейшим из смертных. Мы наслаждались любовью, но я был глуп, смел и самонадеян, как все мужчины. Я стал домогаться большого, во мне развилось чувство собственности, которое принималось мною за благородство Я начал настаивать на необходимости совместной жизни. Необходимость таиться и скрывать от других свою любовь — я называл унижением. Я ни о чем другом не хотел думать, ничего другого не хотел слушать, никакие убеждения на меня не действовали. Аглая умеряла мой пыл, просила быть осмотрительнее, но, конечно, не могла не разделять моего желания. Какими оскорблениями осыпал бы я ее, ежели бы она открыто призналась мне в нежелании своем покинуть мужа! Может быть, впервые поняла она, что нас надлежит обманывать. Я становился все настойчивее, никакие ласки не могли удовлетворить меня. Ей пришлось уступить. Она назначила мне день побега… Это было в рождественский пост, в студеную пору. Я стал готовиться в далекий путь. Мы должны были встретиться на почтовой станции. В намеченный час я был на постоялом дворе. «Приехала ли княгиня?» — спросил я у смотрителя. «Да они изволили уже отбыть», — отвечал он невозмутимо. «Что ты врешь! — закричал я. — Куда могла она уехать?» «Зачем же врать, сударь, — возразил смотритель, — сам я заказал лучшую тройку… а поехали они по московскому тракту вместе с князем». Посудите сами, как должен был я принять эту весть. Мне казалось, что я лишился рассудка. Целый месяц просидел я запершись и никого не хотел видеть. Отчаянию моему не было предела. Я терялся в догадках. Бегство княгини казалось мне диким и необъяснимым. Наконец, мне доложили, что княгиня и князь вернулись в имение. Я забыл все — и осторожность, и самолюбие — и помчался в Ка-литино. Князь встретил меня, по обыкновению, дружески, Аглая казалась изумленной. Оставшись наедине с нею, я стал молить ее объяснить мне, что значило ее внезапное бегство, как могла она быть так жестока и чем вызвана эта жестокость. Княгиня казалась смущенной, оскорбленной, она не знала, что сказать. Потом спросила, ужели же письмо ее недостаточно ясно объяснило мне всего. «Какое письмо?» — воскликнул я. «Письмо, которое я передала вам на станции», — спокойно отвечала она. Тут пришла моя очередь удивляться. Я смотрел на Аглаю во все глаза. Я никак не думал, что она может лгать так неискусно. «Как не грешно вам так шутить надо мною, — сказал я с горечью, — ужели любящий вас столь искренно недостоин большего? Не достаточно ли вам моих страданий? Ужели не подумали вы, как жестоко взманить человека счастьем и лишить его всего, даже последнего утешения проститься перед разлукой?.. Хоть издали проводить взором…» Княгиня не дала мне окончить. Она негодующе поднялась с места и молча вышла из комнаты, а я уехал домой еще более подавленный. Но через несколько дней княгиня сама ко мне приехала. Она казалась расстроенной, смущенной. Она заплакала даже, упав головой мне на грудь, и упрекала меня в том, что я назло ее обманываю: «Все равно, я не уйду от тебя, если хочешь, не заставляй только меня бросать мужа. Я люблю тебя по-прежнему, но зачем ты говоришь, что у тебя нет моего письма, которое я тебе передала перед разлукой?»