ерь живут на вилле сорок детей от пяти до пятнадцати лет, десять не могут ходить, а только лежат, другие слепые или глухие, пять сидят на специальных стульях, там едят, там и ходят под себя в приготовленные для этого горшки. Время от времени некоторые дети умирают, и когда они умирают, остальные дети этой трагедии не понимают, потому что разум у них помрачен, и что-то человеческое мелькает только в глазах, будто вспоминают они о чем-то, будто взглянут вокруг себя и увидят на миг ужас, что окружает их, и тотчас снова опустится милосердный покров, и тотчас снова уйдет мысль во тьму. Призрак богатого мясника Агнеца и сегодня как бы оберегает на вилле вонь навоза, на этот раз человеческого, который убирают три сестры в черных платьях с белым накрахмаленным воротничком и в крылатых монашеских чепчиках. С утра до вечера и с вечера до полуночи и снова до утра наполнен этот дом стенаниями, плачем и тихими вскриками, большинство детей здесь издает только вопли, и мычание, и стоны, и лишь иногда кто-то блаженно улыбнется, такая улыбка — у блаженных на сводах романских соборов, такая прекрасная улыбка, и сестра Беатриче, ласковая, и красивая, и молодая, полная отваги и воодушевления, все старается во имя бога, чтобы у детей появилась эта человеческая улыбка. Так научили ее в монастыре, так и здесь, в этом доме, среди запачканных пеленок и ночных горшков живет ее бог. Бог тут и тогда, когда дебильный подросток держит в руке свою набухшую плоть, большую, как телячья нога, и кричит и воет, томимый своим половым созреванием, пожилые две сестры краснеют и убегают, заламывая руки, они спешат в комнату пана Агнеца, где алтарь, украшенный цветами, с постоянно горящей лампадкой, и там падают на колени, чтобы очиститься в молитве, чтобы не стояла перед глазами налитая кровью юношеская плоть, а в это время сестра Беатриче сидит, и утешает, и успокаивает мальчишку, тихо гладит его, смотрит ему в глаза, она смотрит в глаза дебила, и покой ее души на минуту рождает понимание в душе больного мальчика, и это та минута для сестры Беатриче, когда она встречается со своим Господом, со своим богом, который всегда пребывает с ней и озаряет ее красивое лицо таким лукавством, как на картинах художников-маньеристов, а она все гладит мальчика по голове и долго омывает холодной водой его набухшую плоть, пока не придет к нему успокоение... Потом сестра Беатриче целует его в лоб и спешит в соседнюю комнату, игровую, как ее называют, где, словно нормальные, играют несчастные с игрушками, такими же, что и у обычных детей, но здешние дети не умеют играть, потому что тьма обволокла их уже при рождении, поразила после скарлатины, после травмы, тьма, которая делает игру их уродливой, почти всех кукол дети сразу же разрывают на части, протыкают пальцем, выдавливают глаза, а больше всего им нравится мазать игрушки своими испражнениями, потому что, когда столько больных, невозможно заботиться о каждом, а только обо всех вместе, и бывает, что потом сестры вынимают из колготок, смывают с юбок и пеленок нечистоты, а иногда бывает, что дети, сделав под себя, берут свои испражнения и швыряют их в потолок, а с потолка испражнения падают им на волосы, и служба сестер в этом доме, оставшемся от богатого мясника пана Агнеца, тяжелая, управляются с ней две сестры и сестра Беатриче, и только она светится и улыбается, что бы ни случилось в этом доме. Ночью, летней тяжелой ночью, служба становится еще более тяжкой, у здешних детей к десяти годам уже сильно проявляются половые инстинкты, — они с большим чувственным наслаждением лежат друг на друге, и если сестры не придут вовремя, то утром у одного ребенка обсосан глаз, у другого зализаны веки жадным и неутолимым языком и в засосах уста тех, кто, будто вспоминая сладкую материнскую грудь, в которой ему было отказано, сосет все, что пахнет живым... А из-за того, что монашенки должны заботиться и о тех, кто хоть что-то может сам, знает хоть чуть-чуть о человеческих правилах и порядках, кто умеет сам дойти хотя бы до уборной, из-за того, что они чинят и латают здешним детям чулки, брюки и колготки, юбки и штанишки, ночные пижамы и рубашки, из-за того, что в дальней комнате тихо и беспокойно вздыхают во сне десять детей, которые не могут ходить, в трех остальных спальнях всегда тревожно, всегда детское тело раздирают темные первобытные инстинкты и возникает непредсказуемое, и совладать с ним может одна сестра Беатриче, улыбаясь над крахмальным воротничком и под крылатым монашеским чепчиком, окруженная сиянием, как святая Тереза, не уставая, она вытаскивает руки, которые дети суют туда, куда не надо, успокаивает их, называя каждого по имени, усмиряет, тпрукает, как на понесшем коне, до тех пор, пока дети не опомнятся, чтобы сейчас же начать все безобразия снова, лишь только сестра хоть на минуту отдалится от них. Когда я один раз навещал в этом доме мальчишку, мурашки побежали у меня по спине от того, что я увидел... На кровати лежала девушка, слепая и безумная, рубашка у нее была завернута до пояса, потому что у нее уже были месячные, с отсутствующим видом она вытирала пальцем кровь и потом его благоговейно облизывала, будто в экстазе. Сестра Беатриче погладила ее по голове, коснулась рукой ее созревающей груди и тихонько выскользнула на лестницу, а потом и на освещенную солнцем лужайку перед виллой, там уже стояли построенные пожилой сестрой дети, пятнадцать детей, которые все время пошатывались, впереди стоял тот, кто был здесь лучший, он держал за руку первого из трех слепых, которые ухватились друг за друга, и вся эта процессия вышла на прогулку — никогда я не видел такой радости у здоровых детей, как у этих, которые людям в тягость, — они так странно шагали, а из их глаз выплескивались жажда и способность слиться с тем, на что падал взгляд ребенка, к чему он принюхивался не только носиком, но каким-то особым, высшим чувством, всем телом... И сестра Беатриче шла сзади, оглядывалась, чтобы посмотреть — не едет ли машина, а рядом со мной шел семилетний мальчик и держался за нее обслюнявленной рукой, это был тот мальчишка, которого в сочельник взял к себе домой пан Крейчик, тот пан Крейчик, у которого четверо детей, мальчик тогда восторженно шептал мне, а я едва разбирал слова: у меня есть дом, у меня есть дом... Больше всего ему понравилась горящая огнями елка, и смотрел он на нее так, как смотрят на рождественскую елку кошки: видел, но не мог себе объяснить, что это, и только с удовольствием чиркал спичками, он поджег пану Крейчику занавески, страшно обрадовался новому огню, занавески мы потушили и потом болтали с паном Крейчиком обо всем и ни о чем, а мальчик все чиркал спичками, и пан Крейчик шлепнул его и сказал сердито: «Перестань наконец, черт подери!» А мальчик безмятежно улыбался и шептал мне: у меня есть дом, у меня есть дом... И теперь он прижался к моей руке, обслюнявил ее длинными, вытянутыми, как струны, губами и шептал мне: у меня есть дом, я дома, дома, дома! А я испугался такой жажды дома, той важности и чувства, с какими выражал он, нет, не желание, а нынешнее свое состояние, когда он действительно был даже вне дома дома. Я хотел поговорить с сестрой, какое это мучение для детей так жить и не лучше бы, если бы их вообще не было, а сестра повернулась ко мне и с улыбкой сказала: «Гомер родился слепым», а я сам с собой завел ненужный разговор о том, мол, где все те красивые и ловкие, где все те здоровой породы ровесники, с которыми рядом жил Гомер? Все они безымянными умерли, хотя и были полноправными гражданами, а Гомер, который даже по законам своей страны должен был быть изгнан, вечно живет в прекрасных строчках. Я смотрел на этих слепых, шагающих так блаженно и доверчиво, один другого ведущих за руку, я смотрел, как они шли и втягивали воздух, и прибавляли шаг, чтобы ветер в движении сильнее обвевал их лица, а сестра Беатриче мне рассказывала, что каждый день к ним приезжает священник из Садско, и каждый день она ходит к исповеди, и исповедоваться ей почти не в чем, только разве в своих снах, которые всегда продолжаются, как телевизионный сериал: приходит к ней святой Августин, но не тот церковный святой, а молодой смуглый мужчина, который ухаживал за красивыми барышнями в Карфагене на африканском побережье, смуглый плейбой, весь в маменьку, которую сестра Беатриче любит из церковных святых больше всего, святую Монику, она была чернокожей, черной красавицей... И в эту минуту пестрая одежда детей, это спотыкающееся сборище вовсе не было озарено каким-то высоким светом, а было таким, каким было на самом деле: дети среди цветущих лугов под тенью сосен, и в эту минуту их одежда и лица вдруг мне открыли, как прекрасно и совершенно все реальное, и ничто другое, а только реальное и настоящее, где все предметы и все существа движутся, будто освещенные зарей надежды, которая одевает все сверкающим прозрачным покрывалом, и не только все красивое и прекрасное, но и этих детей, что бросают в потолок свои нечистоты, даже и эти нечистоты одевает сверкающим прозрачным покрывалом, только реальное и настоящее дает начало мышлению, осознающему прекрасное, и если бы я захотел стать кем-то другим, то только сестрой Беатриче, которая как солнце царствует надо всем и словно уменьшает зло и несчастье и получает в награду за это чистоту и простодушие, с какими мне рассказывала, как четыре раза в год она должна ездить в город Мцел, в большой храм на и