Выбрать главу

Синклер Льюис

БЭББИТ

ЭРОУСМИТ

Перевод с английского

Т. Мотылева. Синклер Льюис и его лучшие романы

Знакомство советских читателей с Синклером Льюисом началось полвека назад: в 1922 году появился в русском переводе его роман «Бэббит», а затем и «Главная улица», и ряд других его произведений. В последние десятилетия в круг чтения советских людей вошли крупные мастера американского критического реализма, которых раньше знали недостаточно: Уильям Фолкнер, Томас Вулф, Скотт Фицджеральд; новую, поистине широчайшую популярность приобрело наследие Эрнеста Хемингуэя. Однако читательский интерес к книгам Синклера Льюиса не ослабевает.

О Синклере Льюисе писали в разные годы советские литературоведы и критики разных поколений: И. Анисимов, С. Динамов, А. Елистратова, М. Мендельсон и другие. Ныне, когда со дня смерти С. Льюиса прошло уже более двух десятилетий, есть возможность обозреть его творчество с дистанции времени, отделить существенное от преходящего и наносного, точнее, уяснить себе место писателя в литературе его страны и всего мира.

Мастера реалистического романа США в XX веке выполнили общими усилиями титаническую работу. Они исследовали в разных ракурсах американскую действительность и помогли своим читателям увидеть, сколь мало она отвечает «американской мечте». Они показали несостоятельность идеалов, насаждаемых пропагандистами долларовой демократии. Синклер Льюис как критик буржуазного мира стоит рядом с такими выдающимися романистами, как Т. Драйзер, Э. Хемингуэй, У. Фолкнер, Т. Вулф. В отображении жизни США он нашел свою тему, свой угол зрения. Он — в отличие от автора «Финансиста» и «Титана» — не проникал в тайны «большого бизнеса»; в отличие от Хемингуэя, не затрагивал проблем «потерянного поколения», травмированного первой мировой войной. Место действия романов С. Льюиса — не былой рабовладельческий Юг, как у Фолкнера, а чаще всего Средний Запад Америки — там находятся рожденные воображением Льюиса штат Уиннемак с его центром — городом Зенит, и провинциальный городишко Гофер-Прери с его Главной улицей. Синклер Льюис не создавал столь широких, многообъемлющих полотен, как Драйзер, Фолкнер или Вулф, не был таким тонким психологом и стилистом, как Хемингуэй или Фицджеральд. Его сила как художника была в другом: в великолепном знании быта, нравов, психологии «среднего американца» и вместе с тем в искусстве сатиры. Автор «Бэббита» умел разглядеть пошлость, обывательскую косность, стяжательский эгоизм в их самых повседневных, ходовых проявлениях. Он, как никто другой до него, разоблачил перед всем миром духовное ничтожество американского буржуа.

Творчество Синклера Льюиса не сводится к одной лишь сатире. В его романах нередко появляются положительные и подчас даже героические характеры. Однако сатирическое начало там почти всегда присутствует, заостряя — как это можно видеть, например, в «Эроусмите» — драматизм конфликта между честным, мыслящим человеком и теми собственниками, карьеристами, пошляками, с которыми он неминуемо сталкивается.

Романы «Бэббит» и «Эроусмит», публикуемые в этой книге, широко признаны как лучшие произведения Синклера Льюиса. Четыре романа Синклера Льюиса, которые он опубликовал после первой мировой войны один за другим: «Главная улица» (1920) — история интеллигентной женщины, пытающейся противостоять провинциальной обывательщине, «Бэббит» (1922), где встает типический характер «среднего» бизнесмена, «Эроусмит» (1925), роман о судьбе ученого, и «Элмер Гентри» (1927), где описана карьера пройдохи-церковника, — сюжетно никак не связаны друг с другом. И все же их можно рассматривать как своего рода цикл, объединенный общей большой темой. Они в бескомпромиссно критическом свете показывают то, что принято называть «американским образом жизни».

Именно эти романы положили начало стремительно поднявшейся международной славе Синклера Льюиса: в 1930 году он — первым из писателей США — был награжден Нобелевской премией. Премия была присуждена ему — как говорилось в постановлении Нобелевского комитета — «за его сильное, живое мастерство описаний, за его остроумие и юмор в создании оригинальных характеров» [1].

Синклер Льюис прожил шестьдесят шесть лет (1885–1951), начал литературную и журналистскую деятельность еще в молодые годы до первой мировой войны и написал двадцать два романа (а также ряд рассказов, очерков, статей). Его произведения неравноценны. Иногда он выпускал занимательные вещи, в которых были лишь слабые проблески серьезной мысли: это можно сказать не только о его ранних повестях, таких, как «Наш мистер Ренн» (1914), но и о некоторых романах более позднего времени, будь то «Капкан» (1926), «Бетель Мерридей» (1940) или «Касс Тимберлейн» (1945). В некоторых книгах он отступал от трезвого критического реализма своих лучших произведений, как бы пытался пойти на мировую с обществом собственников, — такие тенденции налицо в его романах «Додсворт» (1929), «Блудные родители» (1938), «Богоискатель» (1949). И все же Синклер Льюис остается в памяти читателей и по сей день не как автор названных малоудачных вещей, которые по большей части сегодня уже почти забыты, а как создатель значительных, смелых книг, отмеченных остротой видения и новизной, самостоятельностью в постановке актуальных жизненных проблем.

Не правы те американские литературоведы, которые, — признавая, неохотно и с оговорками, заслуги автора «Бэббита» и «Эроусмита», — утверждают, что творчество его после Нобелевской премии пошло на спад [2]. Не прав и английский критик Уолтер Аллен, когда он в недавно переведенной у нас интересной книге «Традиция и мечта» связывает писательские достижения Синклера Льюиса только с 20-ми годами и обвиняет романиста в том, что, начиная с «Додсворта», он будто бы перешел на сторону американских бизнесменов. Творческий путь Льюиса на самом деле — более извилистый, более сложный. Да, бесспорные успехи перемежались у него с художественными срывами и просчетами. Но если рассматривать его писательскую судьбу как целое, во временной последовательности, становятся более понятными внутренние причины его идейных и творческих колебаний, постоянного чередования удач и неудач. И становится очевидным вместе с тем, что романист, завоевавший славу как отважный обличитель мира Бэббитов, эту свою славу сумел оправдать: если не всеми своими книгами, то, по крайней мере, лучшими из них — включая роман о женщине, поборнице справедливости, «Энн Виккерс» (1933), яркий антифашистский роман-памфлет «У нас это невозможно» (1935), сатирический портрет буржуазного политикана «Гидеон Плениш» (1943) и, наконец, роман «Кингсблад, потомок королей» (1948) — одну из лучших книг в литературе США, направленных против дискриминации негров.

Когда Гарри Синклер Льюис, сын врача из провинциального городка Соук-Сентр в штате Миннесота и выпускник Йельского университета, проходил, в годы перед первой мировой войной, практическую школу литературного, газетного, редакционно-издательского дела — то в Айове, то в Калифорнии, то в Нью-Йорке, — ничто еще, казалось, не предвещало в нем того острого критика буржуазии и мещанства, каким он стал в своих лучших, зрелых книгах. Его первые повести и рассказы, неся печать литературного таланта, в то же время были во многом близки к общепринятым стандартам буржуазной беллетристики. Сам С. Льюис впоследствии говорил, что его писательский путь начинается с «Главной улицы», то есть с 1920 года. Однако уже в годы литературной молодости будущий прославленный романист не только накоплял жизненные впечатления, отозвавшиеся потом в его зрелом творчестве, но и вдумывался в окружающий мир — и в нем нарастала потребность сказать этому миру горькую правду в глаза.

Заслуживает внимания его статья «Отношение романа к социальным противоречиям наших дней. Закат капитализма», опубликованная в журнале «Букмен» в ноябре 1914 года — вскоре после начала первой мировой войны. Драматические события, разгоревшиеся в далекой Европе, побудили молодого американского литератора поделиться размышлениями о судьбах современного романа, и более того — о судьбах современного человечества. Анализируя книги Герберта Уэллса, Теодора Драйзера, Эптона Синклера и ряда других менее известных писателей, С. Льюис приходил к выводу: нет серьезной литературы вне серьезной критики капитализма — ибо этот общественный строй волею истории обречен на гибель.

«…Почти каждый писатель, — в Америке, во всяком случае, в какой-то мере также и в Англии, — который стремится создать правдивое полотно современной жизни, вынужден показывать, что капитализм изжил себя, что он отмирает, — независимо от того, скорбит данный писатель по этому поводу, радуется или просто констатирует факт. Мало кто из них отчетливо представляет, как именно отомрет капитализм и что придет ему на смену. А сейчас, когда война в Европе подорвала веру социалистов-интернационалистов в свои силы, люди менее чем когда-либо способны дать себе ответ на проклятые вопросы: что, как, почему и когда. И все же почти каждый вдумчивый писатель наших дней в своем творчестве осуждает капитализм…»

Это же положение, в еще более резкой формулировке, находим мы и в финале статьи: «…В целом современная серьезная литература дает полное основание утверждать, что каждый мыслящий писатель наших дней за индивидуальной драмой своих героев видит фон обостряющейся социальной борьбы, которая угрожает самому существованию общественной системы, именуемой капитализмом. Нравится вам это или нет, художественная литература свидетельствует, что такая борьба идет».

Так Синклер Льюис — еще в самом начале первой мировой войны — определил для себя идейную основу, на которой должен строить свое творчество честный, мыслящий писатель XX века. Именно на этой основе возникли в последующие годы лучшие социальные романы Льюиса, глубоко антибуржуазные по своей сути.

В цитируемой статье упоминаются романы английских, американских прозаиков, где в центре действия находятся характеры трудящихся; для современной литературы, говорит Синклер Льюис, «прошло время величия Высших Классов и наступила эпоха Простого Человека». Будущий автор «Бэббита» был глубоко убежден, что это и на самом деле так. Но тут вставали проблемы, представлявшие для него, как художника, немалую трудность. Они остались для него трудными до конца его жизни.

Капитализм обречен на смерть. Но как именно это произойдет и что возникнет в результате его гибели? Размышления над такими вопросами неминуемо возникали у Синклера Льюиса — как и у многих других честных интеллигентов Запада — и во время первой мировой войны, и особенно на ее исходе, после Октябрьской революции в России. Героиня романа С. Льюиса «Энн Виккерс», узнав о русской революции, задумывается: не суждено ли ее будущему ребенку запомнить 7 ноября 1917 года как величайшее событие в истории человечества? Возможно и даже вероятно, что такие мысли рождались у самого Синклера Льюиса. Но перспектива революционного, социалистического переворота все же скорей отпугивала его, чем привлекала. Больше того: боязнь такого переворота на разных этапах жизни писателя в какой-то мере подрезала ему крылья, ослабляла его способность противостоять общественной системе, которую он сам считал отжившей и обреченной на умирание.

Тяготение к рабочему классу, к идеям социализма, возникшее у Синклера Льюиса, как свидетельствуют его письма, еще в молодые годы, противоречиво сочеталось с известным чувством привязанности к американской буржуазной демократии. Отсюда — колебания, сказавшиеся на разных поворотах его жизненного пути.

В 1922 году Синклер Льюис встретился с социалистическим лидером Юджином Дебсом, которому еще ранее послал в тюрьму свой роман «Главная улица» и который, при личном знакомстве, произвел на него глубокое впечатление своей нравственной силой и стойкостью. К этому времени относится и намерение С. Льюиса написать роман из жизни рабочих. Писатель в течение многих лет обдумывал этот роман, читал много книг о рабочем движении, — однако так и не справился с этим замыслом и в конце концов оставил его. Единственным произведением Синклера Льюиса, где он конкретно и с сочувствием говорит о пролетариате, остался его очерк (вышедший отдельной брошюрой в 1929 г.) «Дешевая и довольная рабочая сила», посвященный бастующим текстильщикам.

Симпатии Синклера Льюиса к социализму, которые и в 20-е годы были довольно расплывчаты, в конечном счете постепенно выветрились и сошли на нет. Для того чтобы написать роман о рабочем классе, ему не хватило не только знания материала, но и — в первую очередь — идейной ясности. Однако сочувственное внимание к «простым людям», пусть и неотчетливое и лишенное прочной опоры в его мировоззрении, по-своему сказывается в его лучших книгах.

Центральные персонажи произведений Синклера Льюиса всегда взяты из тех социальных слоев, с которыми он был хорошо знаком по воспоминаниям юности, по личным контактам или по своим многолетним литературным и журналистским впечатлениям. Это представители трудовой интеллигенции — врачи, юристы, коммерческие служащие, иногда и бизнесмены средней руки или политические деятели. Но трудящаяся и эксплуатируемая масса так или иначе представлена на страницах романов Синклера Льюиса — будь то фермеры и ремесленники, которых лечит провинциальный «док» Кенникот («Главная улица») или молодой врач Эроусмит в одноименном романе; будь то сталелитейщики и строители города Зенита, которых побаивается и которых старается улестить демагогическими речами респектабельный делец Джордж Ф. Бэббит, — или арестанты, судьбу которых пытается облегчить своей наивной реформаторской деятельностью героиня романа «Энн Виккерс», или, наконец, угнетенные негры, с которыми, в силу неожиданного стечения обстоятельств, а также и по велению совести, сближается и солидаризируется белый американец Нийл Кингсблад, герой романа «Кингсблад, потомок королей». Уже по характеру изображаемой среды творчество Синклера Льюиса существенно отличается от произведений тех американских романистов, у которых сюжеты и герои всецело замкнуты в кругу имущей верхушки (включая и те талантливые, горькие романы из быта богатых людей, которые создавал Скотт Фицджеральд). Судьбы трудящегося большинства населения Америки ни разу не стали главной темой в романах С. Льюиса. Но почти во всех его лучших книгах это — открытый вопрос, острый, насущный, тревожащий и самого писателя, и его героев.

Романы Синклера Льюиса чаще всего названы именем центрального персонажа. И это не просто авторская прихоть. Сюжеты этих романов развертываются как истории личности в ее взаимоотношениях с обществом. Отчасти это — дань писателя традиционному американскому индивидуализму: он склонен был к решению многих вопросов подходить именно с позиций одиноко стоящей личности, ее запросов, ее судьбы и перспектив. Вместе с тем — такой принцип строения романов давал С. Льюису возможность полнее раскрыть характеры своих героев.

Человек вступает в жизнь (или — уже давно вступил в жизнь, но подошел к какому-то поворотному моменту своего существования). Как реализует он свои природные возможности? Как сложатся — или сложились — его взаимоотношения с окружающей средой? Подчинится он до конца недобрым законам собственнического мира или сумеет устоять, сумеет отстоять свое ищущее, бунтующее «я»? Или, наконец, найдет некое среднее, компромиссное решение? Почти все основные романы Синклера Льюиса, различные по сюжету, очень неодинаковые подчас и по идейной направленности, строятся как разнообразные вариации конфликта между личностью и средой. Нередко он завершается примирительным или неопределенным исходом: в этом отражается и противоречивость позиции писателя, и вместо с тем — тот факт, что проблемы, встающие перед его героями, не решены самой жизнью.

Отношение «личность — среда» имеет у Синклера Льюиса не только социальный, нравственный, но и более конкретный профессиональный аспект. Писатель убежден, что у каждого человека должно быть свое дело в жизни — должна быть работа, которая дает этой жизни смысл. (Драма Кэрол Кенникот, героини «Главной улицы», мотивируется не только тем, что Кэрол не может ужиться с мещанами Гофер-Прери, но прежде всего и тем, что она не нашла себе дела по душе и по силам.) Разумеется, Синклер Льюис отчетливо видит разницу между осмысленной творческой работой и пустой суетней: проповедник Элмер Гентри или политический карьерист Гидеон Плениш заняты именно суетней, а не настоящим делом. Но, так или иначе, Льюис рисует каждого из своих героев в том окружении, той сфере, которая связана с родом его занятий. И многие его романы как не раз отмечали критики — представляют своего рода социологические исследования, из которых можно немало узнать о мире провинциальных дельцов («Бэббит»), о здравоохранении и науке в США («Эроусмит»), о женском движении и пенитенциарной системе («Энн Виккерс»), о религиозных организациях и сектах («Элмер Гентри») и так далее. Понятно, что подобный подход к изображению личности требовал от Синклера Льюиса, перед тем как он брался за новую книгу, длительной подготовки, изучения материала, — и романист занимался такой подготовкой увлеченно и всерьез.

Как бы ни было неустойчиво, подвержено колебаниям мировоззрение Синклера Льюиса, у него уже в молодые годы сложился определенный комплекс идей, которым он на разных поворотах сохранил верность. Его отношение к капитализму было и осталось критическим (пусть он иногда и пытался отыскать симпатичных и разумных буржуа). Он был непримирим к стяжательству и косности крупных собственников. Он резко осуждал милитаризм, агрессивные войны, расовый гнет в разных его формах. Он рано сумел распознать классовую природу фашизма и был убежденным его врагом. Он трезво видел многие теневые стороны государственной системы США, хотя так и не распрощался до конца с иллюзиями буржуазного демократизма.

Синклер Льюис был яростным противником всего того, что стесняет человеческую личность. Отчасти именно поэтому он не принимал организованных форм революционной борьбы. Однако вместе с тем Льюис — поборник свободы личности — страстно ополчался на ханжество, фальшь, нивелировку, стандарт всюду, где он их видел.

Так возник «Бэббит» — роман о стандартном американце.

Литература критического реализма, от Бальзака до Драйзера, не раз рисовала колоритные фигуры буржуа, предпринимателей, энергичных, деловитых, способных действовать самостоятельно, с размахом и инициативой, и в то же время бессовестных, неразборчивых в средствах. Не весьма разборчив в средствах и мистер Бэббит. Но он, в сущности, несвободен, несамостоятеленв своих действиях. И деловитость его — призрачная, мнимая.

Такой аспект изображения буржуа был новым — не только в американской, но и в мировой литературе. Не удивительно, что прогрессивная литературная общественность США приветствовала «Бэббита». Роман воспринимался как своего рода художественное открытие. Видный критик Генри Менкен, занимавший в 20-е годы резко антибуржуазную позицию, закончил свой разбор романа выводом: «Здесь больше, чем просто юмор: здесь искание истины… Я не знаю американского романа, который давал бы более верную картину подлинной Америки. Это социальный документ высокого класса» [3].

Синклер Льюис говорит о своем герое прямо и ясно:

«…Он, в сущности, ничего не умел производить: ни масла, ни башмаков, ни стихов, — зато превосходно умел продавать дома по цене, которая мало кому была по карману». Так, с первых же страниц Бэббит предстает как социальная ненужность. Мы видим Бэббита в разные моменты его «рабочего» дня: диктующим письма, обдумывающим план доклада, заключающим сделки — и все больше убеждаемся в справедливости изначальной авторской характеристики. Бэббит и вправду не создает и не способен создавать никаких ценностей — ни материальных, ни духовных. Он представитель класса, который некогда, согласно известному положению из «Коммунистического манифеста», играл в истории революционную роль, но который ныне, в XX веке, перестал быть организатором производства и превратился по преимуществу в класс паразитический, потребляющий.

Бэббит и показан крупным планом именно как потребитель, обладатель большого количества вещей, которые, в сущности, не нужны ему. И книги в его доме, которых никто не читает, и новенькая сверхусовершенствованная зажигалка, и даже автомобиль — все это для Бэббита и для его семьи предметы, назначение которых прежде всего в том, чтобы поддержать престиж их владельцев в обществе. В самом деле: ведь «в городе Зените, среди варваров двадцатого века, автомобиль определял социальное положение семьи, так же как звание пэра определяло знатность английских семейств».

Неторопливо, с характерной сдержанно-иронической интонацией романист описывает внешний облик и поведение своего героя. Даже и в похвальных эпитетах прячется осуждение, которое время от времени прорывается наружу. «Его серый костюм был отлично скроен, отлично сшит и совершенно ничем не приметен. Это был стандартный костюм. Белый кант на жилетке придавал ему серьезность и значительность. Башмаки на Бэббите были черные, шнурованные, отличные башмаки, честные, стандартные башмаки, удивительно неинтересные башмаки…» «Чрезвычайным событием явилось перекладывание всех вещей из карманов коричневого костюма в карманы серого. К своим вещам Бэббит относился серьезно. Он видел в них вечные ценности, такие же, как бейсбол или республиканская партия. Среди этих вещей были вечная ручка и серебряный карандаш, у которого всегда не хватало грифеля; носил он их в правом верхнем кармане жилетки. Без них он чувствовал бы себя просто голым». Для читателя становится все более очевидным: не Бэббит владеет вещами, а вещи владеют им. Он живет в довольстве, богатстве, комфорте. Но ни свободы, ни счастья у него нет.

Бэббит, казалось бы, личность предельно несложная. Однако его психологический портрет отличается гибкостью, подвижностью. Сколь бы ни был Бэббит духовно нищ, душевно убог, он чувствует смутную неудовлетворенность собой и своей жизнью, порывается жить как-то по-иному. В сущности, первые семь глав романа, где описан один день Бэббита, представляют как бы экспозицию, пролог. Настоящее действие развертывается в последующих главах, где мы видим неуклюжие попытки Бэббита нарушить инерцию своего стандартного существования — и неминуемый крах этих попыток.

На эту внутреннюю динамику образа Бэббита давно уже обратили внимание критики разных стран, заинтересовавшиеся романом Льюиса. Известный итальянский писатель-антифашист Чезаре Павезе, — переводчик и глубокий знаток литературы США, — писал еще в 1930 году:

«Бэббит» занимает нас именно потому, что показывает, насколько существование рядового, заурядного, нормального человека может быть похоже на существование марионетки. Кто из читателей романа при чтении не вздрагивал, не спрашивал себя, сколько раз ему самому доводилось бывать Бэббитом?

Величие этой книги, повторяю, заключается в том, что Бэббит — не успокаивается, в том, что Бэббит — который и в этом верен себе — не хочет быть Бэббитом и терпит неудачу во всех своих усилиях, оставаясь до ужаса смирившимся, до ужаса добродушным и готовым все начать сначала. Каждый штамп, каждая слишком гладкая фраза, каждый жест, каждая смехотворная ситуация, — а читатель помнит, как много их в книге, — становятся как бы занозой, которая застревает в Бэббите, и хоть он сам этого не замечает, именно отсюда вырастает его характер, истерзанный, и даже стоический, и все же лишенный героизма; это самый заурядный и в то же время самый необыкновенный мученик, какого видел свет» [4].

Мученик — это сказано о Бэббите, конечно, не без оттенка иронии. Ведь его мечты о счастливой жизни, его поползновения на независимость и свободомыслие, в сущности, столь же убоги, как он сам: в его переживаниях нет и не может быть настоящего, глубокого драматизма. Но все же очень существенно, что Синклер Льюис не сделал своего героя законченным мракобесом и тупицей, наделил его некоторой долей человеческих чувств — искренней дружеской привязанностью к Полю Рислингу, любовью к сыну и даже робкими — очень робкими! — проблесками критического сознания. Все это не означает, что Синклер Льюис сам испытывал тайную нежность к Бэббиту и бэббитизму. Скорей это означает, что обвинение, которое заключено в романе, адресовано в первую очередь всему обществу, всему буржуазному классу, а не отдельной личности.

Социальную типичность образа Бэббита сумели сразу же распознать наиболее проницательные читатели романа — не только в США, но и за их пределами. К отзыву Чезаре Павезе стоит добавить и еще одно свидетельство, исходившее от крупного западноевропейского писателя. Курт Тухольский, известный сатирик и публицист догитлеровской Германии, откликнулся на выход «Бэббита» в немецком переводе (в 1925 г.) восторженной рецензией. «Это самый актуальный роман из всех, какие за последнее время попадали мне в руки, — он целиком принадлежит нашему времени». Тухольский отмечал новизну художественных приемов романиста — включение в текст искусно стилизованных деловых документов, объявлений, газетных статей, оригинально применяемый монтаж коротких сценок-кинокадров, раздвигающих рамки действия. Но самое ценное и современное в романе, утверждал он, образ самого Бэббита. Тухольский увидел в этой фигуре нечто общее с немецким обывателем Вендринером, постоянным персонажем его собственных сатирических фельетонов. «Немцы будут смеяться над этим американцем. Но господин Вендринер никогда не поймет, что и он тоже Бэббит; что и его представления, раздумья, ходячие понятия окажутся столь же смешными, если воспроизвести их спокойно, вполне доброжелательно, без всяких комментариев; что те вещи, которые для него бесспорны и полны несокрушимого достоинства, на самом деле столь же непостижимо нелепы; что его Дрезденский банк, его бал в опере, та литература и те симфонические концерты, которые ему по душе, электрическое оборудование его квартиры и его торговые сделки точно, точно, точно так же бессмысленны и противны здравому смыслу, как и у Бэббита…» [5]

Синклер Льюис первым воплотил в рельефном, типическом образе жизненный процесс, над которым теперь, полвека спустя, задумываются многие писатели и социологи Западной Европы и США: обезличивание личности, стандартизацию вкусов, воззрений, поступков людей капиталистического мира. И процесс этот обрисован, на примере Бэббита, тем более убедительно благодаря тому, что герой романа — не марионетка, не гиперболизированная условная фигура, а вполне живой человек, показанный как бы изнутри, психологически достоверно и конкретно.

Читателю по ходу действия становится все более ясен механизм воздействия буржуазного общества на отдельную личность. Когда Бэббит пытается выбиться из стесняющих его рамок, в особенности когда он хочет уклониться от вступления в так называемую Лигу Честных Граждан, земляки, родичи, соседи, деловые партнеры, служители церкви общими усилиями принуждают — именно принуждаютего «образумиться». Его тесть и компаньон Генри Томпсон недвусмысленно намекает: если Бэббит не вступит в Лигу Честных Граждан, фирме грозит крах, а семье — разорение. Былые приятели его бойкотируют…

В эпизодах романа, посвященных Лиге Честных Граждан, с особой силой проявляется социальная зоркость Синклера Льюиса. Одним из первых в мировой литературе он уже в 20-е годы сумел разглядеть в капиталистическом мире — далеко за пределами Италии Муссолини — признаки фашизации. Он показал те национально-специфические методы действия и способы идеологического камуфляжа, к которым прибегали организации и группировки фашистского образца в его стране. «…Все члены Лиги соглашались, что рабочий класс должен знать свое место, все понимали, что Американская Демократия совсем не означает имущественного равенства, не требует здорового единообразия в мыслях, одежде, живописи, нравственности и речи… Самую упорную кампанию Лига провела за свободный наем рабочих, что означало тайную борьбу против всех профсоюзов…» Отсюда не так далеко и до актов политического террора. «Однажды толпа молодых людей ворвалась в помещение зенитского комитета социалистической партии, сожгла документы, избила служащих и преспокойно выкинула письменные столы в окно».

Так возникает в творчестве Синклера Льюиса антифашистская тема, которую он десять лет спустя, уже после гитлеровского переворота в Германии, развернул на страницах сатирического романа «У нас это невозможно» и еще позже, во время второй мировой войны, — в «Гидеоне Пленише».

Ныне, в свете исторического опыта народов Европы и США, очевидны заслуги Синклера Льюиса как одного из зачинателей антифашистской литературы в странах капиталистического Запада. Прозорливость автора «Бэббита» находит признание и в современной зарубежной критике. Автор одного из новых исследований о Синклере Льюисе подробно анализирует начало тридцать четвертой главы «Бэббита», где идет речь о Лиге Честных Граждан, и замечает: «Эти несколько страниц, предрекая пытки, аресты, казни, которые суждено было испытать Европе в течение последующего десятилетия, не менее весомы, чем роман «У нас это невозможно». И в самом деле, картина тут достаточно полная: показана и экономическая основа диктатуры самых богатых предпринимателей города (к которым примыкают и «состоятельные граждане»), назойливый патернализм, нацеленный на то, чтобы затушевать классовые противоречия, запугивание, применение насилия», «Диктатура Лиги Честных Граждан — логическое следствие стандартизации сознания, экономические причины которой очевидны, — представлена Льюисом как последнее порождение общества, давно уже забывшего о человеке» [6].

Стандартизация личностей, превращение общества в толпу одиночек, запуганных и безликих, легко поддающихся идеологической обработке со стороны власть имущих, — в конечном счете прокладывает дорогу фашизму. Синклер Льюис сумел увидеть и показать это почти полстолетия назад.

Писатель сознавал, что в «Бэббите» ему удалось сказать нечто свое и важное, и впоследствии не раз возвращался к центральному персонажу своего романа, упоминал о нем в своей публицистике. Новую, сатирически еще более заостренную вариацию «бэббитовских» мотивов С. Льюис дал в остроумной повести-монологе «Человек, который знал Кулиджа» (1928), где выступает приятель и земляк Бэббита, бизнесмен из Зенита, откровенный реакционер Лоуэлл Шмальц. Любопытно, что Бэббит появляется и в одном из эпизодов романа «Эроусмит»; вместе с другими дельцами, самодовольными, преуспевающими служителями доллара и стандарта, которые широко и разнообразно представлены в романе, он образует как бы контрастный фон к главному герою, бескорыстному, беспокойному, духовно независимому рыцарю науки Мартину Эроусмиту.

Сатирический талант автора и в этой его книге проявился в полной мере. Стоит напомнить, что А. М. Горький высоко ставил Синклера Льюиса именно как обличителя буржуазного общества; в этом плане он ценил и роман «Эроусмит». В письме к А. Б. Халатову, написанном в конце 1929 года, Горький назвал Льюиса первым в ряду зарубежных «литераторов-радикалов, которые способны весьма ярко осветить различные стороны жизни Европы и Америки»; он особо отмечал «книги Льюиса «Эроусмит» и «Элмер Гентри»: первая отлично изображает шарлатанов науки, вторая религии — книги, которые заслуживают широчайшего распространения..» [7]

И в самом деле: о «шарлатанах науки» — стяжателях, умеющих делать выгодный бизнес и из практической медицины, и из любого научного открытия, — в «Эроусмите» говорится много и беспощадно: достаточно вспомнить модного хирурга Ангуса Дьюера, который, еще будучи студентом, не расходует даром «ни одного часа и ни одного доброго порыва», — или дельца-врачевателя, краснобая и рифмоплета Альмуса Пиккербо, которому в финале романа предстоит занять министерское кресло. Ирония, сатира, элементы гротеска — все это здесь, как и в других лучших романах Синклера Льюиса, органически включено в безукоризненно достоверное изображение американской действительности, ее общественной и бытовой сферы. Механизм зависимости науки и здравоохранения от крупного бизнеса представлен с обстоятельным знанием материала, осязательно и зримо.

Но не менее важен в этом романе характер главного героя, душевно близкого и дорогого самому автору и завоевывающего самые живые симпатии читателя.

Понятно, что Синклер Льюис — у которого не только отец, но и дед, дядя, старший брат были врачами — включил в историю жизни Эроусмита, особенно на начальных ее этапах, много такого, что было ему знакомо по впечатлениям юности или рассказам близких. Известно, с другой стороны, что Льюису помог литератор-бактериолог Поль де Крюи, — во вступительной заметке к роману автор выражал ему благодарность. Однако стоит отметить и один вероятный литературный источник «Эроусмита», на который исследователи еще не обратили должного внимания.

В 1943 году Синклер Льюис написал предисловие к американскому изданию романа Тургенева «Отцы и дети». Очевидно, что он прочитал эту книгу впервые не тогда, когда работал над предисловием, а гораздо ранее, — подобно тому как читал, еще в молодые годы, романы Толстого и Достоевского.

Об авторе «Отцов и детей» С. Льюис говорит с большой теплотой: «Нежность души Тургенева — слишком редкое качество, чтобы его не ценить… Мы, американцы, отнюдь не склонные замыкаться в себе, понимаем его героев, смеемся над ними, любим их».

Далее дается развернутая характеристика Базарова, — и мы убеждаемся, насколько этот тургеневский персонаж дорог американскому писателю.

«Главный герой романа, Базаров, студент-медик, верящий в лабораторный анализ больше, нежели в догмы и лозунги, — грубовато-честный, питающий юношеское отвращение ко всем общественным институтам, где ценятся лишь деньги и титулы, дурно воспитанный, благородный в дружбе, поддающийся в самую последнюю минуту сентиментальности, которая, по его мнению, ниже его достоинства, — навсегда вошел в литературу как тип молодого радикала и новатора, живущего в любую эпоху… В 1943 году, как и в 1862-м, когда роман увидел свет, он продолжает волновать умы, ибо говорит о том, что озадачивает и мучит поколение за поколением». Базаров, по мысли Льюиса, «относится к тем немногим созданиям художественной литературы, которые продолжают жить, как живут Дон-Кихот, Микобер или Шерлок Холмс, и мало кто из исторических личностей поспорит с ним в долговечности своей славы».

Мы не решимся прямо утверждать, что образ Базарова стоял перед Синклером Льюисом, когда он писал «Эроусмита». Но и Эроусмит задуман своим создателем как тип молодого радикала и новатора, грубовато-честного, презирающего деньги и титулы, верящего в лабораторный анализ больше, чем в догмы.

В «Эроусмите», как и в ряде других романов Синклера Льюиса, американская действительность представлена широко и наглядно, в ее будничном течении и пестроте, со всей ее прозой. Но образ главного героя здесь овеян самой доподлинной поэзией. Краткий пролог, где будущая прабабка Мартина Эроусмита, девочка-подросток, отважно пробирается через пустынные леса и болота на Запад, сразу возвещает родство героя романа со следопытами и первооткрывателями, о которых писали Фенимор Купер и Джек Лондон. И фамилия Мартина выбрана неспроста, она состоит из слов «arrow» — стрела, и «smith» — кузнец; она намекает на стремительность его натуры и на те трудовые плебейские начала, которые в нем заложены.

Излюбленная Синклером Льюисом психологическая тема «человек и его дело» раскрывается в таком аспекте, который полвека назад был совершенно новым для литературы. О судьбе и работе ученого Синклер Льюис написал одним из первых. Очень ясно, зримо переданы им и становление исследовательских интересов Мартина, вырастающих из врачебного практического опыта, и сам ход научных поисков, долгий, однообразный, напряженный, утомительный и — бесконечно радостный.

Вслед за автором «Эроусмита» к изображению мира науки обратились и другие писатели — тут стоит назвать романы Чарльза П. Сноу, тут стоит вспомнить и врача Антуана Тибо, описанного Роже Мартен дю Гаром с глубоким проникновением в специфику его труда и мысли. Однако существенно, что в «Эроусмите» не только изображена деятельность врача и процесс научного творчества, но и выдвинуты на первый план проблемы морального, философского характера. Роман заставляет размышлять над общественным назначением науки в современном мире, над долгом и этикой ученого: в этом смысле он вызывает ассоциации с такими произведениями, как «Галилей» Брехта, как «Русский лес» Л. Леонова.

Философия романа воплощена прежде всего в образе крупного исследователя Макса Готлиба, личности героического, подвижнического склада. Но в романе действует и другой человек большой души, который отчасти напоминает Готлиба своим абсолютным бескорыстием, творческой одержимостью, а отчасти контрастно соотносится с ним: это Густав Сонделиус. Любопытно, что оба ученых, сыгравших, каждый по-своему, немалую роль в жизни Мартина, показаны выходцами из Европы: уже этим подчеркивается, что они чужаки в мире доллара.

Мартин Эроусмит многому научился у Готлиба — не только в смысле профессиональном, но и в смысле моральном. Ему глубоко импонирует принципиальность, бескомпромиссность его учителя, ставящего науку превыше всего. И все же философия Готлиба — пафос раскольничества, «религия постоянного сомнения», — философия, обрекающая ученого на одиночество, не полностью принимается Мартином. Для него наука — не самоцель. Его увлекает не только самый процесс познания, поисков истины, но и возможность с помощью найденной, пусть относительной истины лечить и спасать людей. И в этом смысле Эроусмиту — как и читателям романа — глубоко симпатичен Сонделиус, который так щедро, безоглядно раздает свои знания и помощь.

В главах романа, где описана деятельность Мартина на острове Сент-Губерт, пораженном эпидемией чумы, — перед героем встают сложные моральные проблемы. Что важнее в этих условиях: чистота научного эксперимента, от которого, быть может, зависит судьба важного открытия, или непосредственная польза, которую открытие может принести многим тысячам людей здесь и теперь, немедленно? Мартин, в конечном счете, нарушает обещание, данное им своему учителю Готлибу: привить противочумную вакцину только половине населения, чтобы таким образом проверить действенность нового лечебного средства. Он действует, как ему советовал Сонделиус: никому не отказывать в прививке. Мартин вовсе не уверен, что, с точки зрения дальних перспектив науки, поступает правильно. Но он не может поступить иначе.

С новых сторон раскрывается в этих главах характер Леоры, преданной спутницы жизни Мартина. Ее образ обрисован с большой теплотой и большим искусством, — это, быть может, наиболее удачный женский образ во всем творчестве Льюиса. Вообще говоря, Синклер Льюис, яростный противник мещанского быта и нравов, был склонен поддерживать дело эмансипации женщин и их право на самостоятельный выбор профессии: эта тема была им затронута еще в раннем романе «Дело», а затем в «Главной улице» и впоследствии в «Энн Виккерс». Здесь, в «Эроусмите» тема женской судьбы трактуется несколько иначе. Для Леоры Эроусмит ее любимый труд, ее жизненное назначение именно в том, чтобы помогать мужу во всем, идти с ним сквозь все превратности жизни, как верный товарищ. Для нее само собой разумеется, что она должна сопровождать Мартина в опасную экспедицию. И смерть ее, пусть мотивированная случайностью, по-своему не менее благородно жертвенна, чем смерть Сонделиуса.

Эпизоды на Сент-Губерте образуют кульминацию романа: здесь до конца раскрывается его идейная проблематика, здесь достигает наивысшей остроты сюжетный драматизм. Некоторые мотивы этой части «Эроусмита» напоминают нам известный роман А. Камю «Чума». Сходство тут налицо — в приемах, какими обрисовано постепенное нарастание эпидемии, в частности, и в том, как оба писателя показывают лицемерие местных властей, боящихся назвать болезнь по имени и потому неспособных противостоять бедствию. Понятно, что для Камю (в отличие от Синклера Льюиса) чума — не столько конкретное жизненное явление, сколько философский символ, который интерпретируется им в свете его пессимистической философии. Но так или иначе, оба романа утверждают героическое деяние, направленное на спасение человеческих жизней.

В главах о чуме на Сент-Губерте возникает и другой идейный мотив, принципиально важный для творчества Синклера Льюиса. Мартин Эроусмит удивлен, когда видит перед собой негра-врача Оливера Марченда: «как большинство белых американцев, Мартин нередко говорил о низком развитии негров, ничего не зная о них…» «И вот в течение получаса доктор Эроусмит и доктор Марченд, забыв о бубонной чуме, забыв другую, более жестокую чуму расовой ненависти, чертили вдвоем диаграммы». Негр-интеллигент — образ, в ту пору почти неведомый литературе США. А слова о чуме расовой ненависти выражали глубокое убеждение писателя.

Прошло двадцать лет — и тема борьбы с расовым гнетом приобрела для литературы США новую остроту. В 1948 году появились два романа, очень разных, посвященных этой теме, — «Осквернитель праха» Уильяма Фолкнера и «Кингсблад, потомок королей» Синклера Льюиса. В каждом из них по-своему отразились реальные жизненные явления: рост самосознания у американских негров после второй мировой войны, и вместе с тем — возникновение сочувствия к угнетенной расе у наиболее совестливых белых. В «Кингсбладе» у Синклера Льюиса появляется уже не одна эпизодическая фигура образованного негра, а целая группа интеллигентных цветных американцев, полных чувства достоинства и готовых отстаивать свои человеческие права.

Вернемся к Эроусмиту. В конце романа он отказывается от благосостояния и научной карьеры — и продолжает свои эксперименты в уединенной лаборатории, в лесу. Тут чувствуется влияние любимого Синклером Льюисом американского классика Генри Торо, который видел высшее счастье человека в одиночестве и непосредственном общении с природой (с книгой Торо «Уолден, или Жизнь в лесу» Синклер Льюис не расставался, постоянно ее перечитывал [8]). Как понимать финал «Эроусмита»? Победа это или поражение? Читатель вправе усомниться в надежности той свободы, которую деятель науки в состоянии обрести таким оригинальным способом. Бесполезно гадать, как сложится дальше судьба Эроусмита, научная и личная. Но в тот момент, когда обрывается действие, Мартин Эроусмит чувствует себя скорей победителем, чем побежденным. Он, как бы то ни было, не поддался давлению шарлатанов от науки, не склонился перед всемогущим бизнесом и многоликим мещанством. Как не склонится, двадцать лет спустя, другой прямодушный и непокорный герой Синклера Льюиса, Нийл Кингсблад.

Мы убеждаемся, что романы Синклера Льюиса насыщены острой идейной проблематикой, которая не потеряла своей актуальности и в наши дни. Проблематика эта глубоко входит в плоть образов, в ткань сюжетов. Один из западноевропейских почитателей таланта Льюиса, известный немецкий романист Арнольд Цвейг, писал о нем еще в 1931 году: «В основе его искусства — критика современного мира, которая объединяет нас всех… Повествователь стоит за своими книгами: они лучше всего там, где его личность скрыта и где именно благодаря этому становится яснее то, что он хочет ими сказать» [9]. В самом деле: в лучших романах Льюиса автор-повествователь нередко комментирует действие — тактично и ненавязчиво. Но он, помимо этого, вживается в своих героев так, что становится как бы неотделим от них. Богатое идейное содержание его книг раскрывается естественно, самородно, благодаря полноте и богатству характеров, созданных писателем. Эти качества Синклера Льюиса — художника очевидны и в «Бэббите» и «Эроусмите» — книгах, представляющих заметный вклад в развитие мировой литературы XX века.

Т. Мотылева

БЭББИТ

Перевод Р. Райт-Ковалевой

Посвящается Эдит Уортон {1}

Глава первая

I

Башни Зенита врез ались в утреннюю мглу; суровые башни из стали, бетона и камня, несокрушимые, как скала, и легкие, как серебряные стрелы. Это были не церкви, не крепости, — сразу было видно, что это — великолепные здания коммерческих предприятий.

Туман из жалости прикрывал неприглядные строения прошлых лет: почту с вычурной черепичной крышей, красные кирпичные вышки неуклюжих старых жилищ, фабрики со скважинами задымленных окон, деревянные дома грязного цвета. В городе полно было таких уродов, но стройные башни вытесняли их из центра, а на дальних холмах сверкали новые дома, где, казалось, обитают радость и покой.

Через бетонный мост промчался лимузин — длинный, блестящий, с бесшумным мотором. Его владельцы, веселые, разодетые, возвращались с ночной репетиции «Интимного театра», где любовь к искусству подогревалась немалой толикой шампанского. За мостом шло железнодорожное полотно в путанице зеленых и алых огней. С гулом пролетел нью-йоркский экспресс {2} , и двадцать стальных рельсов сверкнули в ослепительном свете.

В одном из небоскребов приняли последние телеграммы агентства Ассошиэйтед Пресс. Телеграфисты устало сдвинули со лба целлулоидные козырьки — всю ночь шел разговор с Парижем и Пекином. По зданию расползлись сонные уборщицы, шлепая старыми туфлями. Утренний туман рассеялся. Вереницы людей с завтраками в руках тянулись к гигантским новым заводам — сплошное стекло и полый кирпич, — в сверкающие цехи, где под одной крышей работало пять тысяч человек, производя добротный товар, который пойдет и на берега Евфрата, и в африканские вельды {3} . Гудки встречали их веселым гулом, бодрой, как апрельский рассвет, песней труда, в городе, словно воздвигнутом для великанов.

II

Ничего «великанского» не было в человеке, который в эту минуту просыпался на закрытой веранде особняка колониального стиля, в том изысканном предместье Зенита, которое носило название «Цветущие Холмы».

Звали его Джордж Ф. Бэббит. В апреле этого, тысяча девятьсот двадцатого, года ему было уже сорок шесть лет, и он, в сущности, ничего не умел производить: ни масла, ни башмаков, ни стихов, — зато превосходно умел продавать дома по цене, которая мало кому была по карману.

У него был большой, розовый череп, покрытый редкими суховатыми каштановыми волосами. Лицо его во сне казалось совсем ребяческим, несмотря на морщины и красные вмятины от очков на носу. Он был не слишком толст, но отлично упитан; щеки его походили на подушки, а холеная рука, лежавшая поверх армейского одеяла, слегка отекла. Сразу было видно, что он состоятелен, безнадежно женат и прозаичен. Да и закрытая веранда, на которой он спал, была чрезвычайно прозаична: с нее был виден довольно большой вяз, две аккуратные полоски газона, бетонная дорожка и гараж из рифленого железа. И все же Бэббиту опять снилась юная волшебница, и сон его был поэтичнее алых пагод у серебряного моря.

Уже много лет юная волшебница являлась ему во сне. И если другие видели в нем только Джорджи Бэббита, для нее он был молод и отважен. Она ждала его в полутьме сказочных рощ. И как только ему удавалось уйти от домашней толчеи, он мчался к ней. Жена, крикливые друзья — все пытались догнать его, но он убегал за легконогой подругой, и они садились отдохнуть на тенистом холме. Она была такая тоненькая, такая светлая, такая ласковая! Она уверяла его, что он веселый и храбрый, что она будет терпеливо ждать и они уплывут далеко-далеко…

Грохот и стук молочного фургона…

Бэббит застонал, повернулся на бок, пытаясь возвратиться в сон. Но ее лицо только на миг мелькнуло перед ним сквозь туманную мглу. Истопник грохнул дверью подвала. В соседнем дворе залаяла собака. И когда Бэббит снова погрузился в блаженную теплую волну, почтальон, посвистывая, прошел мимо парадного, и свернутый номер «Адвоката» со стуком полетел на пол у двери. Бэббит вздрогнул, с испугу у него сразу засосало в животе. И только он снова успокоился, его пронзил знакомый противный звук — рядом заводили форд: «пф-ф-у-у, пфф-у-у, пфф-у-у!» Бэббит — сам страстный автомобилист — мысленно стал крутить ручку вместе с невидимым водителем, вместе с ним напряженно ждал, пока не загудит мотор, вместе с ним мучился, когда мотор заглох и снова пошло противное, въедливое «пф-ф-у-у, пфф-у-у», — звук был какой-то круглый, плоский, по-утреннему зябкий, доводящий до бешенства, неумолимый звук. И только когда нарастающий гул мотора сказал ему, что форд пошел, Бэббит с облегчением вздохнул, спокойно посмотрел на свое любимое дерево — ветви вяза четко выступали на позолоте неба — и стал нашаривать сон, как шарят в поисках снотворного. Он, который в детстве так доверчиво относился к жизни, теперь был почти равнодушен ко всем мыслимым и немыслимым происшествиям, которые ему сулил наступающий день.

И он снова ушел от действительности, пока в семь двадцать не зазвонил будильник.

III

Это был лучший из широко разрекламированных будильников серийного выпуска, со всякими новшествами, вроде колокольного звона, переменного боя и светящегося циферблата. Бэббит гордился тем, что его будит такой великолепный механизм. Это так же поднимало человека в глазах общества, как покупка самых дорогих шин для автомобиля.

С неохотой он признал, что выхода нет — надо вставать, но не встал, чувствуя, как ненавистна ему скучная и однообразная работа в конторе по продаже недвижимости, как противна семья и как он сам себе противен за то, что они ему противны. Накануне он до полуночи играл в покер у Верджила Гэнча, а после таких развлечений он всегда до завтрака бывал не в духе. То ли он выпивал слишком много пива, которое при сухом законе варили дома, и после пива выкуривал слишком много сигар, то ли ему бывало обидно возвращаться из хорошей, крепкой мужской компании в ограниченный мирок жен и стенографисток, где все время пристают, чтобы ты не курил так много.

Из спальни, выходившей на террасу, раздался до тошноты бодрый голос жены: «Пора вставать, Джорджи, милый!» — и этот зудящий звук, этот шорох и треск от вычесывания волос из жесткой щетки.

Он хрюкнул себе под нос, выпростал толстые ноги в младенчески-голубых пижамных брюках из-под армейского одеяла и сел на край кровати, ероша растрепанные волосы и машинально нащупывая толстыми ступнями ночные туфли. С грустью он взглянул на плотное защитного цвета армейское одеяло — постоянное напоминание о свободе и героических приключениях. Одеяло было куплено для туристской вылазки, которая так и не состоялась. Оно стало заменой безудержного безделья, безудержного сквернословия и мужественных фланелевых рубашек.

С трудом разминая суставы, он поднялся на ноги и застонал от болезненной рези в глазах. И хотя он ждал, что приступ режущей боли может еще повториться, он все же обвел мутным взглядом свой дворик. И, как всегда, это доставило ему огромное удовольствие. Двор был вычищен и выскоблен, как положено двору преуспевающего зенитского коммерсанта, то есть это был превосходный двор, который вызывал у хозяина чувство собственного превосходства. Бэббит посмотрел на железный гараж и подумал, как думал триста шестьдесят пять раз в году: «Дешевка, куда она годится, эта жестянка? Надо будет выстроить хороший деревянный гараж. Но, честное слово, больше на участке ничего устаревшего нет!»

Глядя на свой гараж, он подумал, что в Глен-Ориоле, где он застраивал участки, нужен общественный гараж. Он перестал пыхтеть и поеживаться. Он упер руки в бока. Насупленное, опухшее от сна лицо вдруг стало решительным и твердым. Он сразу стал хозяином, дельцом, из тех, кто умеет планировать, управлять, добиваться своего.

И под воздействием этих мыслей он решительно зашагал по пустому, чистому, словно необитаемому, коридору в ванную.

Хотя дом был невелик, но, как во всех особняках Цветущих Холмов, ванная в нем была поистине королевская — сплошной фаянс, керамические плитки и блистающий серебром металл. Сушилка для полотенец была сделана из матового стекла, оправленного в никель. В ванне легко поместился бы прусский гвардеец, а над вделанным в стену умывальником красовались такие замысловатые и ослепительные приспособления для зубных щеток, бритвенных приборов, мыльниц и губок, такая потрясающая аптечка, что казалось, стоишь перед распределительным щитом электростанции. Но Бэббит, чьим идолом было Новейшее Оборудование, недовольно поморщился. Вся ванная пропахла какой-то мерзкой зубной пастой. «Опять Верона за свое! Сколько раз я ее у-пра-ши-вал — покупай «Лилидол»! — а она опять притащила какую-то вонючую пакость, от которой тошнит…»

Циновка возле ванны смята, пол мокрый. У Вероны, его дочери, иногда появляется фантазия — принимать ванну рано утром! Он поскользнулся на циновке, ударился о ванну. «Черт!» — выругался он. Свирепо схватил крем для бритья, свирепо намылился, воинственно шлепая пенной кисточкой, и свирепо стал скрести толстые щеки безопасной бритвой. Бритва не шла. Лезвие притупилось. Он опять выругался: «О, ч-чч-черрт!»

Он долго искал в аптечке пачку новых лезвий и, как всегда, подумал: «Дешевле купить эту, как ее там, штуковину и самому править бритвы!» Найдя лезвия за круглой коробкой с содой, он мысленно осудил жену за то, что она их туда засунула, и похвалил себя за то, что удержался и не послал ее к черту. Но он тут же чертыхнулся вслух, пытаясь мокрыми, скользкими от мыла пальцами снять с нового лезвия эту гнусную обертку и плотную липкую вощанку.

Потом, как всегда, перед ним встала вечная и неразрешимая задача — куда девать старое лезвие, чтобы дети не порезали пальцы. И, как всегда, он забросил его на аптечку, напоминая себе, что непременно надо будет убрать все пятьдесят или шестьдесят лезвий, которые там уже накопились. Он кончил бриться, злясь на растущую головную боль, на пустоту в желудке. С влажным, гладким от бритья лицом, с горящими от мыльной воды глазами, он потянулся за полотенцем. Все полотенца были мокрые насквозь, липкие, противные, он хватал их вслепую, перебирал: его личное полотенце, полотенце жены, Теда, Вероны, Тинки, купальная простыня с толстой меткой — все до одного мокрые! И тут Джордж Ф. Бэббит сделал ужасающую вещь — он утерся полотенцем для гостей. Тонкое, вышитое анютиными глазками, оно всегда висело в ванной, как доказательство того, что Бэббиты принадлежат к лучшему обществу Цветущих Холмов. Полотенцем этим никто никогда не пользовался. Гости и дотронуться до него не решались. Они украдкой вытирали руки концом какого-нибудь хозяйского полотенца.

Бэббит бушевал: «Безобразие, хватают все полотенца, ни одного, черт подери, не оставят, все мокрые, как губка, хоть бы догадались приготовить для меня сухое! Мучайся тут из-за них, понадобилось полотенце — и вот тебе! Честное слово, я единственный человек в этом проклятом доме, который еще хоть как-то, будь я проклят, думает о других, один я понимаю, что другим тоже после меня придется пользоваться этой проклятой ванной, один я забочусь…»

Он швырял эту мокрую мерзость в ванну, злорадно слушая, как полотенца уныло плюхаются на дно, но тут с безмятежным видом вошла его жена и безмятежно спросила:

— Джорджи, милый, что это ты затеял? Уж не хочешь ли ты стирать полотенца? Зачем тебе их стирать?.. Боже мой, Джорджи, неужели ты вытерся гостевым полотенцем?

Ответил он ей или нет — об этом история умалчивает.

Но впервые за много недель жена его настолько задела, что он даже посмотрел на нее.

IV

Майру Бэббит, миссис Джордж Ф. Бэббит, — иначе, как перезрелой, назвать было трудно. От углов рта к подбородку шли морщинки, полная шея отвисла. Но больше всего ее возраст подчеркивало явное отсутствие стеснения перед мужем и то, что ее самое это ничуть не смущало. Сейчас она стояла перед ним в нижней юбке и корсете, из которого складками выпирало тело, и даже не замечала, что корсет ей тесен. Она настолько привыкла к семейной жизни, что при всей своей женственности стала бесполой, как бескровная монашка. Женщина она была добрая, славная, работящая, но никто, кроме, пожалуй, Тинки, их десятилетней дочери, не интересовался ею и даже не замечал ее существования.

После довольно придирчивого обсуждения полотенечного вопроса с обеих точек зрения — как семейной, так и общественной, — она попросила у Бэббита прощения за то, что у него с похмелья болит голова, а он настолько пришел в себя, что даже позволил ей поискать его сетчатую рубашку, которую, как он едко заметил, кто-то нарочно засунул под чистые пижамы.

Он совсем смягчился, когда стали обсуждать вопрос о его коричневом костюме.

— Так как же, Майра? — Он рылся в груде одежды, брошенной на кресло в спальне, а Майра расхаживала по комнате, каким-то непонятным образом прилаживая и расправляя нижнюю юбку, и Бэббит смотрел на нее желчным взглядом — ему казалось, что она век не кончит одеваться. — Надеть мне сегодня опять коричневый костюм или нет?

— Он тебе очень к лицу!

— Знаю, но, понимаешь, пора бы его выгладить.

— Это-то верно. Пожалуй, пора.

— Да, не мешает его выгладить, не мешает.

— Да, надо бы его отдать выгладить.

— Но пиджак-то можно не гладить! На кой же черт отдавать в глажку весь костюм, когда пиджак вовсе и не надо гладить.

— Правда, как будто незачем.

— Но брюки-то отгладить нужно, очень нужно. Ты только погляди — видишь, как они измялись. Нет, брюки обязательно надо отгладить.

— Да, надо. Слушай, Джорджи, а почему бы тебе не надеть к коричневому пиджаку те синие брюки, которые мы не знали, куда девать?

— Фу-ты господи! Да разве ты когда-нибудь в жизни видела, чтобы я надел брюки от одного костюма, а пиджак от другого? Кто я, по-твоему, такой? Проворовавшийся бухгалтер, что ли?

— Ну хорошо, а почему бы тебе не надеть сегодня темно-серый костюм, а по дороге занести портному коричневые брюки?

— Да, безусловно, не мешает их… а, черт, да где же этот серый костюм? Ага, вот он!

Дальше одеванье пошло уже гораздо быстрее и спокойнее.

Первым делом он натянул сетку-безрукавку, в которой он был ужасно похож на мальчишку, напялившего марлевые латы на школьном маскараде. Надевая сетчатое белье, Бэббит всегда благодарил бога Прогресса за то, что не носит длинного тесного старомодного белья, как его тесть и компаньон Генри Томпсон. Чтобы стать еще красивее, он расчесал и пригладил волосы. Лоб у него сразу стал огромным, дюйма на два выше линии, где когда-то начинались волосы. Но самое главное чудо сотворили с ним очки.

У каждой пары очков есть свой характер — и у важных роговых очков, и у скромного пенсне учителя, и у серебряной оправы старого фермера. Очки Бэббита представляли собой огромные круглые стекла без оправы, наилучшего качества, с тонкими золотыми дужками для ушей. В них он сразу становился современным дельцом, который отдает приказания клеркам, сам водит машину, любит поиграть в гольф и по-научному решает проблемы Торговли. В очках он уже не походил на ребенка: сразу стало видно, какая у него крупная голова, какой широкий туповатый нос, прямой рот с длинной плотной верхней губой и слишком мясистый, но решительный подбородок. С достоинством, вызывавшим уважение, он заканчивал туалет и по всей форме превращался в Солидного Гражданина.

Его серый костюм был отлично скроен, отлично сшит и совершенно ничем не приметен. Это был стандартный костюм. Белый кант на жилетке придавал ему серьезность и значительность. Башмаки на Бэббите были черные, шнурованные, отличные башмаки, честные, стандартные башмаки, удивительно неинтересные башмаки. Единственное, в чем он позволил себе некоторое легкомыслие, — это темно-вишневый вязаный галстук. Сопровождая выбор галстука многословным комментарием, обращенным к миссис Бэббит (которая с акробатической ловкостью прикалывала сзади блузку к юбке английской булавкой и ни слова не слышала), он отдал предпочтение вишневому галстуку перед пестрым произведением искусства, где коричневые арфы без струн переплетались с пушистыми пальмами, и заколол выбранный галстук булавкой в виде змеиной головы с опаловыми глазами.

Чрезвычайным событием явилось перекладывание всех вещей из карманов коричневого костюма в карманы серого. К своим вещам Бэббит относился серьезно. Он видел в них вечные ценности, такие же, как бейсбол или республиканская партия. Среди этих вещей были вечная ручка и серебряный карандаш, у которого всегда не хватало грифеля; носил он их в правом верхнем кармане жилетки. Без них он чувствовал бы себя просто голым. На часовой цепочке висел золотой перочинный ножик, серебряная машинка для сигар, семь ключей, из которых два — неизвестно откуда, и, кроме того, прекрасные часы. Сбоку при часах болтался большой желтоватый зуб лося — знак принадлежности к Благодетельному и Покровительственному ордену Лосей {4} . Самым важным предметом, однако, был карманный блокнот, новейший деловой блокнот, где были записаны адреса давно позабытых людей и квитанции почтовых переводов, давным-давно полученных адресатами; там же лежали пересохшие марки, вырезки со стихами Т. Чамондли Фринка и газетными передовицами, из которых Бэббит черпал и свои политические убеждения, и набор ученых слов; кроме того, там были записки с напоминанием — сделать то, чего он никогда делать не собирался, и, наконец, красовалась непонятная запись — Д. С. С. Д. М. У. П. Д. Ф.

Однако портсигара у Бэббита не было. Никто не догадывался презентовать ему портсигар, поэтому он привык обходиться без него и всех, кто имел портсигары, считал неженками.

После всего он воткнул в петлицу значок клуба Толкачей. С лаконичностью, присущей великому искусству, на значке было выбито всего два слова: «Толкай вперед!» Благодаря этому значку Бэббит чувствовал себя честным человеком, значительным человеком. Значок связывал его с Хорошими Людьми, с людьми порядочными, приятными, имевшими вес в деловых кругах. Значок заменял ему Крест Виктории, ленточку Почетного легиона, эмблему студенческой корпорации.

К сложности одевания примешивались и другие заботы.

— Мне нынче что-то не по себе, — сказал он. — Должно быть, слишком плотно пообедал. И зачем ты подаешь эти жирные оладьи с бананами?

— Но ты же сам просил!

— Мало ли чего… Когда человеку за сорок, он должен следить за пищеварением. Сколько людей пренебрегают своим здоровьем! Говорю тебе: после сорока — ты дурак, если сам не врач — я хочу сказать, если ты сам себе не врач. Слишком мало обращают внимания на диету. А по-моему… ну конечно, после работы человеку надо поесть как следует, но нам с тобой не вредно бы завтракать второй раз полегче.

— Что ты, Джорджи, я и так всегда ем дома самые легкие завтраки!

— Намекаешь, что я на службе жру как свинья? Да, там поешь, как же! Ты бы не то запела, если бы тебе пришлось есть пакость, которую нам подают в Спортивном клубе! А сегодня утром мне было по-настоящему плохо. Какая-то странная боль с левой стороны — нет, это все-таки не аппендицит, как по-твоему? А вчера вечером, когда я ехал к Верджу Гэнчу, у меня что-то и желудок побаливал. Вот тут, в этом месте такая, знаешь, острая, внезапная боль… Куда я девал эту монетку?.. Слушай, почему ты так редко подаешь к завтраку чернослив? Конечно, вечером я съедаю яблоко — как говорится, «по яблоку на день, и доктор не надобен», — но все-таки обязательно следовало бы подавать чернослив вместо всякой этой стряпни.

— В прошлый раз, когда подали чернослив, ты к нему и не притронулся.

— Что ж, значит, не хотелось! Впрочем, я все-таки как будто съел несколько штук. В общем, повторяю, все это очень существенно. Вот вчера я так и говорил Верджу Гэнчу: не умеют люди заботиться о пищеваре…

— Позовем Гэнчей к нам обедать на той неделе?

— Непременно, еще бы!

— Тогда вот что, Джордж, очень прошу тебя — надень к обеду новый смокинг.

— Чушь! Кто это придет в парадном костюме?

— Все придут! Помнишь, как ты не надел смокинг к ужину у Литтлфилдов, а все другие пришли разодетые; вспомни, как неловко ты себя чувствовал.

— Еще чего — неловко! Ничуть не бывало! Все знают, что я могу напялить эти «хвосты» не хуже других, чего же мне стесняться? И вообще, все это дурацкие выдумки. Вам, женщинам, хорошо — крутитесь дома целый день, а если человек работает как проклятый с утра до вечера, зачем ему забивать себе голову, ходить переодеваться во всякие брюки-фраки — и для кого, спрашивается? Для людей, которых он в тот же день видел в самом обыкновенном платье.

— Неправда, ты любишь хорошо одеться. Позавчера ты мне сам сказал спасибо за то, что я тебя уговорила надеть фрак. Говорил, что чувствовал себя гораздо лучше. И вот еще что, Джорджи, пожалуйста, не называй вечерний костюм «хвосты». Надо говорить «фрак» или «смокинг».

— Чушь! Не все ли равно!

— Во всяком случае, воспитанные люди так не говорят! Представь себе, вдруг Люсиль Мак-Келви услышала бы, как ты говоришь «хвосты»!

— Ладно, прекратим этот разговор! Люсиль Мак-Келви мне не указ! Родные у нее не бог весть кто, хоть ее муж и папаша теперь миллионеры. Может, ты хочешь подчеркнуть, что ты из благородных? Так вот, разреши тебе напомнить, что твой уважаемый предок, Генри Т., даже не говорит просто «хвосты», а обязательно скажет «длиннохвостый пиджак для бесхвостых обезьян», а на него самого такой пиджак ни за какие деньги не напялишь — разве что под хлороформом.

— Фу, какой ты грубый, Джордж, перестань!

— Я и не собирался тебе грубить, но, ей-богу, ты стала придираться — совсем как Верона. Стоило ей окончить колледж, как житья не стало от ее кривляний — сама не знает, чего ей надо, — но я-то знаю! Хочет выйти замуж за миллионера и жить в Европе, якшаться там со всякими проповедниками, а вместе с тем, видите ли, ей хочется сидеть дома, в Зените, и стать каким-нибудь идиотским агитатором у социалистов или командовать благотворительными комитетами — словом, чушь собачья! А Тед, тот еще хуже! То он поступает в колледж, то нет. Из них троих одна Тинка знает, чего ей надо. Просто не понимаю, как это у меня выросли такие бездельники, как Тед и Рона. Конечно, может, я сам не какой-нибудь Рокфеллер или Джеймс Д. Шекспир, но я-то знаю, чего хочу, работаю у себя в конторе, добиваюсь… А ты слыхала последнюю новость? Насколько я понимаю, у Теда новый заскок — решил стать киноактером… Я ему сто раз повторял: если он пойдет в колледж, а потом в юридический институт и хорошо окончит, я ему помогу открыть собственную контору! А Верона? Сама не знает, чего ей надо! Ну, что же ты? Идем завтракать, уже минуты три прошло, как прислуга звонила!

V

Прежде чем пройти за женой в столовую, Бэббит остановился у крайнего западного окна спальни. Цветущие Холмы, резиденция богатых людей, возвышались над городом, и хотя центр находился в трех милях, — в Зените уже насчитывалось около четырехсот тысяч жителей, — Бэббиту был отлично виден Второй Национальный банк — тридцатипятиэтажная башня из индианского камня.

Сверкающие стены, увенчанные простым куполом, вздымались в апрельское небо, как сноп ослепительного света. Здание было воплощением цельности, целеустремленности. Как великан воин, оно легко несло свою силу. И пока Бэббит глядел на башню, на лице его сглаживались следы раздражения, и в благоговейном созерцании он поднял безвольно опущенный подбородок. Он только пробормотал: «Одно удовольствие смотреть» — но город вдохновлял его своим ритмом, и смотрел он на него с любовью. Башня небоскреба казалась ему колокольней храма, где ту религию, имя которой — Бизнес, исповедовали с верой страстной и возвышенной, доступной лишь посвященным. И, входя в столовую, он мурлыкал припев старой песни: «Та-ра-ри-ра, та-ра-ти-та!» — как будто это был гимн, грустный и торжественный.

Глава вторая

I

Когда умолкло ворчание Бэббита и невнятное похмыкивание его жены, которым она выражала сочувствие, — хотя долгий опыт отучил ее сочувствовать, но зато еще более долгий опыт приучил всегда поддакивать, — их спальня сразу стала безличной, похожей на все другие спальни.

Комната эта выходила на закрытую веранду. В спальне они оба одевались, а в холодные ночи Бэббит с наслаждением отказывался от всякой закалки на веранде и забирался в свою кровать в спальне, сворачиваясь калачиком в тепле и подсмеиваясь над январскими холодами.

Спальня была выдержана в приятных мягких тонах и обставлена по стандартным эскизам одного из лучших декораторов, который «отделывал» почти все собственные дома в Зените. Серые стены с белыми окнами и дверями, ковер спокойного голубоватого оттенка, вся мебель — под красное дерево, шкаф с огромным шлифованным зеркалом, туалет миссис Бэббит со всякими принадлежностями чуть ли не из чистого серебра, гладкие одинаковые кровати, между ними — ночной столик со стандартной ночной лампочкой, стаканом для воды и стандартной книжкой для чтения на ночь с множеством цветных иллюстраций — какая это была книга, сказать трудно, так как никто никогда ее не открывал. Матрацы были упругие, но не жесткие, отличные матрацы новейшего фасона, и притом очень дорогие; радиаторы центрального отопления были точно рассчитаны по кубатуре спальни. Широкие окна легко открывались, запоры и шнуры на них были наилучшего качества, а полотняные шторы не пропускали света. Это была образцовая спальня, прямо из каталога «Новейший уютный дом для семьи со средним достатком». Но спальня эта существовала безотносительно к Бэббитам и вообще к кому бы то ни было. И если люди в ней жили и любили, читали на ночь увлекательные романы или блаженно бездельничали утром по воскресеньям, то на комнате это никак не отразилось. У нее был вид очень хорошего номера в очень хорошем отеле. Казалось, что сейчас войдет горничная, уберет ее для людей, которые останутся тут всего на одну ночь, а потом уйдут, даже не оглянувшись, и никогда о ней не вспомнят.

И в каждом втором доме на Цветущих Холмах была точно такая же спальня.

Дом, где жили Бэббиты, был выстроен пять лет назад. Он весь был такой же удобный и такой же вылощенный, как спальня. Здесь все было выдержано в лучшем вкусе, — самые лучшие недорогие ковры, самая простая и добротная планировка, самые новейшие удобства. Везде электричество заменяло свечи и грязные камины. В спальне было три штепселя для ламп, скрытые крошечными медными дверцами. В коридоре были специальные штепсели для пылесосов, а в гостиной — для торшера и для вентилятора. В нарядной столовой (с отличным дубовым буфетом, стеклянной горкой, кремовыми стенами и скромной картиной, изображающей лосося при последнем издыхании рядом с горой устриц) тоже были специальные штепсели для электрического кофейника и электротостера.

В сущности, у дома Бэббитов был только один недостаток: в нем не было домашнего уюта.

II

По утрам Бэббит обычно выходил к завтраку оживленный, с веселой шуткой. Но сегодня, неизвестно отчего, все шло вкривь и вкось. Величественно прошагав по коридору, он заглянул в комнату Вероны и возмутился: какой смысл создавать для своей семьи первоклассный дом, когда они ничего не ценят, не желают заниматься делом, вести себя по-человечески!

Все семейство уже собралось. Верона — толстенькая темноволосая девушка двадцати двух лет, только что окончившая Бринморский колледж {5} и вечно занятая проблемами долга, религии, пола и заботой о том, что на ней так плохо сидит ее серый спортивный костюм; Тед — Теодор Рузвельт Бэббит {6} , красивый семнадцатилетний мальчик, и Тинка — Кэтрин — совсем еще ребенок в свои десять лет, ярко-рыжая, с прозрачной кожей, по которой сразу было видно, что девочка ест слишком много конфет и мороженого. Бэббит вошел в столовую шумно, но ничем не выказал раздражения. Он никак не хотел быть тираном в своей семье и ворчал на них без всякой злобы, хотя и весьма часто. Тинке он, как всегда, крикнул: «Здравствуй, тяпа-ляпа!» Это было единственное ласковое словечко в его словаре (не считая обращений «дорогая» и «душенька», которые относились к жене), и каждое утро он приветствовал Тинку этим восклицанием.

Первую чашку кофе он проглотил залпом, надеясь, что душа и желудок сразу успокоятся. Желудок и вправду перестал казаться чужим, но тут Верона начала какой-то сугубо «душеспасительный» и нудный разговор, и сразу к Бэббиту вернулись все те сомнения, касавшиеся жизни вообще, и семьи, и работы, которые грызли его с утра, когда отошел сон и улетела тоненькая юная волшебница.

Вот уже полгода, как Верона служит регистраторшей в конторе кожевенной компании Грюнсберга, в надежде стать секретаршей самого мистера Грюнсберга, и Бэббит всегда твердил: «Пока ты не вышла замуж и не устроилась, пусть будет хоть какой-нибудь прок от твоего высшего образования, которое стоило таких денег».

И вдруг Верона заявляет:

— Знаешь, отец, я говорила со своей подружкой по колледжу, она работает в Объединении благотворительных обществ — ах, папочка, ты бы посмотрел, каких чудных ребятишек приносят на молочную кухню! — так вот я считаю, что мне тоже надо заняться чем-нибудь таким, стоящим!

— То есть как это «стоящим»? Если ты станешь секретаршей Грюнсберга, — а ты бы наверно добилась этого, если б побольше занималась стенографией и не бегала каждый вечер по всяким концертам и собраниям, — ты увидишь, что тридцать пять — сорок монет в неделю — очень «стоящее» дело!

— Знаю, но — ммм — видишь ли, мне так хочется — ну… приносить пользу, например, работать где-нибудь в рабочем районе, в многоквартирном доме. Вот если бы мне разрешили создать при каком-нибудь большом универмаге специальный отдел обслуживания с бесплатной комнатой отдыха, уютно ее обставить — пестрый ситец, плетеные кресла, ну и все, что полагается… И еще я могла бы…

— Постой, постой! Первым делом пойми, что всякие эти благотворительные выдумки и все эти просвещенья-развлеченья, рабочие кварталы и прочая мура — просто лазейка для социализма, и больше ни черта! А чем скорее человек поймет, что никто с ним нянчиться не будет и даром кормить его тоже не станут и никаких бесплатных лекций и всяких там штучек для детей ему тоже никто не даст, если он сам не заработает, — чем скорее, говорю, он это поймет, тем скорее найдет себе работу и будет давать продукцию, да, продукцию, понимаешь, дело делать! Вот что нужно стране, а не эти выдумки, от которых рабочий человек становится тряпкой, а его ребята начинают воображать бог знает что и хотят стать выше своего класса. А ты — лучше бы ты делом занялась, вместо того чтобы тратить время на глупости! Когда я был молодым, я точно знал, чего хочу, и добивался изо всех сил, несмотря ни на что, вот почему я и стал тем, что я есть, и… ох, Майра! Зачем ты позволяешь прислуге резать хлеб на гренки такими мелкими кусками? В руки не возьмешь! Да еще подает холодные!

Тед Бэббит, ученик знаменитой ист-сайдской школы, все время пытался прервать разговор негромким покашливанием, похожим на икоту. Наконец он не выдержал:

— Слушай, Рона, ты поедешь…

Верона так и подскочила:

— Тед! Сколько раз тебя просили не прерывать, когда у нас с отцом серьезный разговор!

— Э, чушь! — свысока бросил Тед. — С тех пор как тебе по ошибке дали этот вонючий диплом, ты такая стала заноза — с утра до вечера готова лопотать глупости про то и про се, и так далее, и тому подобное. Ты поедешь сегодня… словом, вечером я беру машину!

Бэббит возмутился: «Беру»! Скажите! может, она мне самому нужна!» Верона вспыхнула: «Беру!» — ишь какой умник выискался! Я сама возьму машину — и всё!» Тинка пропищала: «Папочка, ты же обещал повезти нас в Роздейл!» — но тут вмешалась миссис Бэббит: «Осторожней, Тинка, рукав в масле!» Все сердито смотрели на Теда, Верона крикнула: «Ты просто свинья, Тед, машина не твоя!»

— Ах, а ты не свинья, о нет! — Тед своим высокомерным тоном мог привести в бешенство кого угодно. — Ты просто хочешь захватить машину сразу после обеда, а потом она весь вечер будет стоять у дома какой-нибудь твоей куклы, пока вы с ней треплетесь про литературу и про то, за каких ученых пшютов вы выйдете замуж, — если только вас кто-нибудь возьмет!

— Нет, папа, не позволяй ему брать машину! Ты с твоими Джонсами гоняешь как сумасшедший! Как ты смел поворачивать на площади при такой скорости — сорок миль в час!

— С чего ты взяла? Сама так боишься машины, что даже в гору едешь, вцепившись в ручной тормоз!

— Неправда! Ты сам вечно хвастаешь, что знаешь машину вдоль и поперек, а Юнис Литтлфилд говорит, что ты сказал, будто батарея питает генератор!

— Ну, милая моя, ты бы молчала! Генератор от дифференциала отличить не можешь!

Тед не зря так презирал сестру. Он был прирожденным механиком, вечно ковырялся в машинах, что-то изобретал, «и лепетом детским ему был чертеж» {7} .

— Перестаньте! — машинально остановил их Бэббит, с наслаждением затягиваясь первой утренней сигарой и упиваясь увлекательными заголовками «Адвокат-таймса».

Тед пытался уговорить сестру:

— Слушай, Рон, ей-богу, мне не нужна эта старая калоша, но я обещал девчонкам из нашего класса отвезти их на репетицию школьного хора, клянусь тебе, мне самому неохота, но раз джентльмен дал слово, он обязан его сдержать!

— Ну, знаешь! Тоже, нашелся джентльмен! Еще из школы не вылез!

— Скажи пожалуйста! Окончила какой-то курятник — и воображает! Разреши тебе сказать, что во всем штате нет ни одной частной школы, где учились бы такие классные ребята, как у нас в Гамма Дигамма. У двоих мальчиков отцы — миллионеры! Ей-богу, мне пора иметь свою машину, как у других ребят!

Бэббит даже подскочил на месте:

— Свою машину? Может быть, тебе подавай и яхту, и особняк с садом? Какое нахальство! Мальчишка, по латыни провалился, не то что другие мальчики, — и смеет требовать машину! Может, тебе нужен еще и шофер и самолет? Еще бы! Он, бедняга, так работает, ему так трудно бегать в кино с Юнис Литтлфилд! Вот я тебе покажу машину…

Но Тед, пустив в ход всю свою дипломатию, заставил Верону сознаться, что она просто собирается в манеж смотреть выставку кошек и собак. Тед предложил ей остановиться напротив выставки, у кондитерской, где он и заберет машину. Они долго договаривались, где оставить ключи и кто зальет бензин, и до того доходила их беззаветная преданность Великому Богу Автомобилю, что они воспевали даже заплатку на запасной камере, даже потерянную ручку от завода.

Но после такого перемирия Тед заявил, что все ее подружки «кривляки, дуры, задавалы, каких свет не видал, вруньи и вообще трепло». На это Верона заметила, что его товарищи «противные нахалы, а девчонки — омерзительные визгливые идиотки».

— А на тебя глядеть тошно, свинство, что ты куришь и вообще… Смотри, как ты одет, просто смешно и противно — честное слово, противно до невозможности!

Тед враскачку подошел к длинному зеркалу буфета, полюбовался своей красотой и расплылся в довольной улыбке. Костюм на нем был самым последним криком моды: в пеструю клетку, брючки в обтяжку, не доходившие до ярко-желтых, начищенных до блеска башмаков, кургузый пиджачок с узкой, как у танцора, талией и пояском сзади, который ничего не подпоясывал. Вместо галстука на шею было намотано широченное кашне из черного шелка. Льняные волосы, напомаженные до зеркального блеска, были гладко зачесаны назад, без пробора. Уходя в школу, Тед надевал кепку с длинным козырьком, напоминавшим лопату. Но его гордостью была жилетка — сколько он ее вымаливал, выпрашивал, сколько копил на нее! Жилетка была наимоднейшая — коричневая, в бледно-алую крапинку, с невероятно длинными концами. На самом краешке выреза были приколоты значки школы, класса и корпорации.

Впрочем, все это никакого значения не имело. Мальчик он был складный, ловкий, пышущий здоровьем. Хоть он и считал, что у него «взгляд циника», — глаза у него были чистые и живые. Правда, особой душевной чуткостью он не отличался. Вот и сейчас он сделал ручкой бедной коротышке Вероне и протянул:

— Да, мы для вас, конечно, смешноватые и противноватые, и наш новый галстук — просто тряпка!

— Вот именно! — прикрикнул на него Бэббит. — А кстати, раз ты так собой любуешься, разреши тебе напомнить, что твоя мужественная красота только выиграет, если ты вытрешь рот — у тебя все губы в яичнице!

Верона захихикала, чувствуя себя на миг победительницей в самой жестокой из жестоких войн — в семейной войне. Тед посмотрел на нее безнадежным взором и вдруг заорал на Тинку:

— Поставь сейчас же сахарницу! Ты весь сахар высыплешь себе в тарелку!

Когда Верона с Тедом ушли, а Тинка поднялась наверх, Бэббит заворчал на жену:

— Да, скажу я тебе, милые детки! Не говорю, что я сам — кроткий ягненок, может быть, я тоже за завтраком ершусь, но я не могу выносить, как они трещат, трещат без умолку — сил нет! Честное слово, хочется забраться куда-нибудь, где тихо, спокойно. Ты думаешь, легко, когда человек всю жизнь только и старается дать детям образование, устроить их, а они целыми днями грызутся, как стая гиен, нет того, чтобы… Ого, любопытная штука! Слушай, в газете пишут… да чего они там орут? Ты видела газету?

— Нет, милый! — За двадцать три года замужней жизни миссис Бэббит просматривала газету раньше своего мужа всего каких-нибудь шесть-семь раз.

— Интересные новости. Страшная буря на Юге. Да, плохо, не повезло беднягам! Ого, слушай, вот это здорово! Только начать, а там их живо прикончат: «Законодательное собрание штата Нью-Йорк провело несколько постановлений, согласно которым социалисты будут поставлены вне закона» {8} . В Нью-Йорке забастовали лифтеры, и студенты встали вместо них на работу. Молодцы! А на митинге в Бирмингеме требовали, чтобы этот ирландец, этот чертов агитатор, де Валера {9} , был выслан вон. И правильно, черт возьми! Все эти агитаторы подкуплены немецким золотом! И не наше дело вмешиваться в дела Ирландии, да и вообще в чужие дела. Надо держаться в стороне — и все! Ага, из России идут вполне достоверные слухи, будто бы Ленин скончался. Что ж, посмотрим. Я вообще не понимаю, почему мы не вмешаемся и не вытурим этих большевиков!

— Верно, — сказала миссис Бэббит.

вернуться

1

Цитируется по книге: Б. А. Гиленсон.Америка Синклера Льюиса. М., «Наука», 1972, с. 96.

вернуться

2

Такого мнения придерживается, например, наиболее серьезный знаток Синклера Льюиса в США, автор объемистого биографического труда о нем, Марк Шорер.

вернуться

3

Sinclair Lewis.A collection of critical essays. Englewood Cliffs. N. Y., 1962, p. 22.

вернуться

4

Cesare Pavese.American literature. Essays and opinions. Berkeley and Los Angeles, 1970, p. 17.

вернуться

5

Kurt Tucholsky.Panter, Tiger und andere. Berlin, 1958, S. 143, 151–152.

вернуться

6

Robert Silhol. Les tyrans tragiques. Un témoin pathétique de notre temps: Sinclair Lewis. Paris, 1969, pp. 271–272, 277.

вернуться

7

Архив А. М. Горького, том X, книга 1, с. 177.

вернуться

8

August Derleth.What should a writer read? In: Author and Journalist, March 1959.

вернуться

9

Arnold Z w e i g, Improvisation über Sinclair Lewis. In: Die Literatur, Januar 1931, № 4.