Он прождал полчаса, пока она спустилась в гостиную. Пятьдесят раз он открывал и закрывал альбом фотографий международной ярмарки 1893 года в Чикаго, пятьдесят раз смотрел на снимок почетного президиума.
Он вздрогнул, когда Зилла вошла в комнату. На ней было черное поношенное платье, которое она попыталась оживить поясом из красной ленты. Лента была рваная, аккуратно заштопанная в нескольких местах. Бэббит все это заметил, потому что не хотел смотреть на ее плечи. Одно плечо было ниже другого: одна рука скрючилась, словно парализованная, а под высоким воротником из дешевых кружев кривилась тонкая бескровная шея, которая когда-то была гладкой и полной.
— Что скажешь? — спросила она.
— Здравствуй, здравствуй, Зилла дорогая! Честное слово, как я рад тебя видеть!
— Он может сноситься со мной через адвоката.
— Это еще что за глупости! Да разве я пришел от него? Пришел как твой старый друг.
— Долго же ты собирался…
— Сама знаешь, как оно бывает. Думал, может быть, ты не захочешь видеть его товарища сразу, после всего… Да ты сядь, детка. Давай поговорим серьезно. Все мы наделали много такого, чего не следовало, но, может быть, еще удастся как-то все исправить. Честное слово, Зияла, я бы дорого дал, чтобы вы оба опять были счастливы. Знаешь, о чем я сегодня думал? Имей в виду, Поль ничего не знает, он даже не знает, что я к тебе приехал. Вот что я подумал: Зилла — славная, добрая женщина, она поймет, что Поль, — ну, как бы сказать, — уже получил хороший урок. Вот было бы чудесно, если бы ты попросила губернатора помиловать его! Поверь, он его помилует, если об этом попросишь именно ты. Нет! Погоди! Только подумай, сколько радости тебе самой доставит такое великодушие.
— Да, я хочу быть великодушной! — Она сидела прямо, говорила ледяным голосом. — Именно поэтому я хочу, чтобы он остался сидеть в тюрьме, пусть это будет примером всем грешникам и злодеям. Я стала религиозной, Джордж, после того, как этот человек заставил меня пережить такой ужас. Да, я часто злилась, да, я любила светские удовольствия, танцы, театры. Но когда я попала в больницу, проповедник общины святой троицы приходил навещать меня, и он мне точно доказал, по Священному писанию, что близится день Страшного суда и вся паства необновленных церквей пойдет прямо в ад, оттого что они служат богу не сердцем, а языком и попустительствуют всему мирскому, плотскому, дьявольскому.
Минут пятнадцать она говорила как одержимая, без остановки, уговаривая его бежать гнева господня, и лицо ее раскраснелось, а помертвевший голос снова зазвучал решительно и визгливо, как у прежней Зиллы. В последних ее словах слышалась неприкрытая злоба:
— Сам бог велел, чтобы Поль сейчас томился в тюрьме, пришибленный, униженный таким наказанием, пусть он хоть этим спасет свою душу, пусть это будет примером другим подлецам, которые гоняются за женщинами, за плотскими радостями.
Бэббита передергивало, он еле сидел. Как в церкви он боялся пошевелиться во время проповеди, так и тут он притворялся внимательным и слушал, хотя ее визгливые обличения кружили над ним, словно злые стервятники.
Он решил быть спокойным, по-братски мягким.
— Да, я все понимаю, Зилла. Но, честное слово, самое главное в религии — милосердие, не так ли? Ты меня выслушай: по-моему, в жизни нужнее всего широта взглядов, терпимость, если мы чего-нибудь хотим добиться. Я всегда считал, что надо быть свободомыслящим, терпимым…
— Ты? Ты терпимый человек? — Она опять заговорила как прежняя Зилла. — Слушай, Джордж Бэббит, да в тебе терпимости и широты меньше, чем в бритве!
— Ах, так! А я тебе… я тебе вот что скажу: уж во всяком случае, я такой же терпимый, как ты — верующая, ничуть не меньше! Ты — и верующая!
— Да, я верующая! Наш пастор говорит, что я и его веру укрепляю и поддерживаю.
— Еще бы! Деньгами Поля! А я тебе покажу, насколько я терпим: пошлю чек на десять долларов этому Бичеру Ингрэму! Зря люди болтают, будто он, бедняга, проповедует раскол и свободную любовь, даже хотят выгнать его из города.
— И они правы! Надо его вышвырнуть из города! Да ведь он где проповедует? В театре, в сатанинском вертепе! Ты не знаешь, что значит обрести бога, обрести мир, узреть тенета, которыми тебя опутывает дьявол! Да, я счастлива, что господь неисповедимыми путями заставил Поля ранить меня и вывести из греха, а Поль заслужил кару, так ему и надо за его жестокость; даст бог, он и умрет в тюрьме!
Бэббит вскочил, схватил шляпу, буркнул:
— Ну, если ты это называешь миром, так предупреди, ради бога, когда ты начнешь войну!
Сильна власть города, неуклонно влечет он путника к себе. Больше, чем горы, больше, чем море, размывающее берега, город всегда остается самим собой, непоколебимый, безжалостный, скрывая за мнимыми изменениями свою извечную сущность. И хотя Бэббит, бросив свою семью, бежал в глушь к Джо Пэрадайзу, хотя он стал вольнодумцем и в самый канун своего возвращения в Зенит был убежден, что ни он, ни город уже никогда не будут такими, как прежде, — не прошло и десяти дней после его приезда, как ему уже не верилось, что он вообще уезжал. А его знакомым и вовсе было невдомек, что перед ними совершенно новый Джордж Ф.Бэббит, — разве только он с большим раздражением относился к вечным подшучиваниям в Спортивном клубе и однажды на замечание Верджила Гэнча, что Сенеку Доуна надо повесить, даже пробормотал:
— Глупости, совсем он не такой плохой!
Дома он что-то мычал, когда жена своими разговорами мешала ему читать газету, приходил в восторг от нового красного берета Тинки и заявлял: «Этот сборный гараж никакого вида не имеет. Надо строить настоящий, деревянный».
Верона и Кеннет Эскотт как будто наконец обручились по-настоящему. Эскотт провел в газете кампанию за «здоровую еду», против скупщиков-оптовиков. В результате он получил отличное место в одной скупочной фирме, зарабатывал столько, что мог подумать о женитьбе, и поносил безответственных репортеров, которые осмеливаются критиковать скупщиков, ничего не понимая в таких делах.
Этой осенью, в сентябре, Тед поступил в университет, на факультет искусства и литературы. Университет находился в Могалисе, всего в пятнадцати милях от Зенита, и Тед часто приезжал домой на конец недели. Бэббит очень беспокоился за него. Тед «вошел» во все, кроме занятий. Он пытался «пролезть» в футбольную команду полузащитником, с нетерпением ждал баскетбольного сезона, его выбрали в комитет по устройству бала первокурсников и, как уроженца Зенита (аристократа среди провинциалов), его старались «привлечь» две корпорации. Но на вопросы Бэббита о занятиях Тед ничего толком не отвечал и только отмахивался: «Да знаешь, все эти профессора — сплошная мертвечина, читают всякую чушь про литературу, про экономику…»
В одну из Суббот Тед спросил:
— Слушай, папа, почему бы мне не перевестись из университета в инженерное училище, на механический факультет? Ты сам вечно кричишь, что я не занимаюсь, а там я бы здорово стал заниматься, честное слово!
— Нет, инженерное училище по сравнению с университетом не марка! — рассердился Бэббит.
— То есть как это? Инженеры в любую команду могут попасть!
Начались пространные объяснения, что «даже в долларах и центах можно выразить, насколько ценен университетский диплом для юридической карьеры», — и красочные описания адвокатской профессии. Под конец Бэббит уже произвел Теда в сенаторы Соединенных Штатов.
Среди великих адвокатов, перечисленных Бэббитом, был также и Сенека Доун.
— Вот так штука! — удивился Тед. — По-моему, ты всегда говорил, что этот Доун — настоящий псих!
— Не смей так говорить о большом человеке! Доун всегда был мне другом, я даже помогал ему в колледже, я его наставил на путь истинный, я его, можно сказать, вдохновил! И только потому, что он сочувствует рабочему движению, некоторые тупицы, не обладающие широким кругозором и терпимостью, считают его чудаком. Но разреши тебе сказать, что вряд ли кто-нибудь из них загребает такие гонорары, как он, и потом он дружит с самыми влиятельными, самыми консервативными людьми в мире, например с лордом Уайкомом, с этим — м-ммм… с этим выдающимся английским аристократом, которого все знают. Что же ты предпочитаешь — торчать среди грязных механиков и рабочих или подружиться с настоящими людьми, вроде этого лорда Уайкома, бывать у них в доме, в гостях?