В этих работах было что угодно, и большинство не имело ни малейшего отношения к названию “Луна и грош”, чему я, в общем-то, порадовался, хотя, как ни странно, в одном из сочинений подробно пересказывалась история Чарльза Стрикленда и его жизни на Таити, – по крайней мере, на первый взгляд. Я говорю “на первый взгляд”, потому что не очень хорошо помнил оригинал: в те годы Сомерсет Моэм был так же в не моде, как и сейчас.
Остальные работы оказались более “творческими”.
Воспоминания о детстве и отрочестве, что пришлись на эпоху, когда урбанизм был не таким жестким, машин и преступлений было поменьше, а климат получше. Странная, чуть эротическая фантазия о наивной девочке-подростке, ее приглашают в английский загородный дом, похожий на клинику Линсейда, где она знакомится с эксцентричным семейством, которое вовлекает ее в изощренные, но вполне безобидные сексуальные затеи.
Поток сознания на сотню с лишним страниц – без абзацев и пунктуации, путаный, бессвязный и непонятный рассказ о любви, боли, отчаянии и тому подобном. Еще одно сочинение болтливо повествовало о глубокой и очень духовной радости, которую приносят танцы нагишом.
Имелся также отчет о футбольном матче, дотошный, с кучей отупляющих подробностей, запись каждого движения, каждого паса, каждой тактической задумки, каждого спорного решения, каждой перемены в настроении болельщиков. На чтение отчета потребовалось почти столько же времени, сколько длится матч, но, возможно, в этом и заключался весь смысл. Работа эта обладала неуклюжей, извращенной силой, но читать ее было занятием на редкость малоприятным, хоть я понимал, что приехал сюда не ради удовольствий. Более занимательным оказался рассказ о “Боинге-747”: у пилота случилось пищевое отравление, и отважный бортпроводник совершает вынужденную посадку на крошечный вулканический остров, и делает он это достойно и эффектно.
Как ни странно, наиболее читабельным было сочинение, представлявшее собой длинный список “любопытных фактов”: самый плодовитый драматург в мире – Лопе де Вега; в 1873 году Марк Твен запатентовал альбом с клейкими страницами для хранения вырезок; Марокко – первая страна, которая признала Соединенные Штаты, и так далее.
Еще одна работа, совсем короткая – по причинам вполне очевидным, – сводилась к веренице анаграмм: “писцы” и “спицы”, “каприз” и “приказ”, “полковник” и “клоповник”. Некоторые были довольно остроумными, но в целом работа не имела ровным счетом никакого смысла. Анаграммы ни во что не складывались. Просто анаграммы.
Только два сочинения по-настоящему взволновали меня, – наверное, это равносильно признанию, что они были хорошо написаны. В одном рассказ велся от первого лица: исповедь женщины, которая так рассердилась на своего младенца, что схватила его за ноги и высунула в окно пятого этажа, а свободной рукой подбросила монетку, решая, ронять его или нет. Монета упала орлом вверх, ребенок разбился насмерть.
Последняя работа показалась мне по-настоящему безумной. То было описание убийства: преследование, схватка, удары ножом, увечья и, наконец, анатомически точное описание расчленения молодой женщины на автостоянке паба под названием “Луна и грош”. У меня хватило ума не принимать этот рассказ за описание реального события или даже события, о котором автор грезит, но точные и яркие подробности свидетельствовали, что автор болен и потенциально опасен, – хотя, конечно, я отдавал себе отчет, что, наверное, чересчур остро реагирую, чересчур драматизирую.
Далеко не сразу я осознал, что ни одно из сочинений не подписано. Как-то странно. Разумеется, объясняться это могло скромностью авторов или отсутствием у них честолюбия, но я угадывал какой-то скрытый смысл. Я был далек от того, чтобы искать заговор, но, вполне возможно, больные действительно решили хранить анонимность. Я попробовал убедить себя, что это вовсе не так плохо и поможет мне без предубеждения оценить тексты. Но кого я хотел обмануть? Даже если мне не хотелось развлекаться банальной игрой в угадайку, нежелание узнать правду было бы не очень естественным.
Кое-какие предположения не потребовали особых усилий. Считается, что мужской стиль всегда можно отличить от женского, стиль старика – от стиля молодого, стиль откровенно сумасшедшего – от стиля скрытого психа. Кое-какие выводы напрашивались сами собой. О вынужденном приземлении наверняка написал Реймонд. Отчет о футбольном матче, должно быть, принадлежит Морин, женщине в футбольной форме. Сочинение о танцах нагишом наверняка написала Черити. Если бы от меня потребовали угадать, кто написал работу об изнасиловании и убийстве на стоянке у паба, я уверенно указал бы на Андерса.
Но стоило мне подумать об этом, как я тут же понял, что слишком спешу с выводами. Ведь вполне возможно, что такой человек, как Андерс, который в реальной жизни буквально излучает агрессию, вовсе не испытывает потребности писать о насилии. Возможно, эта жестокая фантазия принадлежит более спокойному, более безобидному с виду пациенту – как говорится, в тихом омуте черти водятся – или даже пациентке, которая таким способом пытается вытеснить свои страхи. И точно так же, пусть и не столь драматично, тяга к футбольной форме вовсе не обязательно свидетельствует о склонности к маниакально подробным футбольным отчетам. Может, все как раз наоборот. Опять же, если проводишь значительную часть времени, отплясывая голышом, то, может, и не захочется об этом писать. Если нельзя судить о книге по обложке, то, вероятно, нельзя судить о душевнобольных по их литературным опусам. Но что тогда делать с этими опусами?
Ну, можно провести все выходные в мучительном изучении писанины. Можно делать пометки и примечания. Можно выделить понравившиеся куски. Можно сопроводить тексты ремарками о том, как выразить то же самое проще и яснее. Можно без особого педантизма исправить некоторые орфографические и грамматические ошибки. Все это я сделал.
Естественно, большинство работ не заслуживало столь дотошного изучения, и оно не пошло им на пользу, но я считал, что обязан с максимальным уважением отнестись к стараниям больных. А кроме того, я всю неделю провел в праздности и беспокойстве и потому теперь с головой погрузился в работу.
Несколько раз меня все же отвлекли. Периодически в хижину заглядывал Реймонд с вопросом, не принести ли подушки и одеяла, а Кок в своей металлической шапочке явился с миской супа и тушеным мясом. Временами я чувствовал, что за мной наблюдают. Больные маячили в стороне от хижины, следя за мной через окна и пытаясь разглядеть мою реакцию на их произведения.
Я изо всех сил демонстрировал, что отношусь к их трудам с должной степенью ответственности и серьезности, читаю сочинения тщательно, внимательно, но в то же время без лишней придирчивости. Но такие идеи непросто передать без помощи слов, и сознание, что за мной наблюдают, мешало сосредоточиться. Донельзя смущенный, я листал сочинения, утратив всякие представления о естественном поведении. Я был человеком читающим.
Куда более важной и приятной помехой оказалась Алисия. Меня отвлекало не ее физическое присутствие, увы, не сама она во плоти и крови, я не столь уж требователен – нет, отвлекали меня мысли об Алисии и о минувшей ночи. Я беспрестанно напоминал себе, что ночью она приходила ко мне в хижину, мы занимались сексом, и было так чудесно, пусть и немного странно, хотя, наверное, чудесно, потому что странно. Я наконец получил то, о чем мечтал. Честно говоря, я получил гораздо больше, но, наверное, чудесный секс таким и должен быть.
В голове моей роились вопросы. Я спрашивал себя, что означает наш секс. Нравлюсь ли ей, и придет ли она снова ко мне в хижину? Станет ли она приходить регулярно? Или изредка? А может, каждую ночь, хочу я того или нет? Значит ли это, что отныне моя жизнь в клинике Линсейда станет гораздо приятнее? Или, напротив, еще больше усложнится? Ждет ли Алисия от меня того же, чего жду от нее я? И знаю ли я вообще, чего жду от нее?