Охранник прислушался к этим крикам и к превеликому удивлению обнаружил, что кричали не просто так, без цели и смысла – кричавший звал его, Пупардэна.
– Мсье Пупардэн! – надрывался голос, раскатисто грассируя: сразу делалось ясно, что принадлежит он подлинному парижанину. – Мсье Пупардэн!
Проклиная все на свете вторники и всех на свете крикунов, мсье Пупардэн поднялся с места и устремился в сторону салона Карре. Спустя полминуты он пересек порог салона и застыл, как изваяние.
Вперив растерянный взгляд в пустое место между «Аллегорией» Тициана и «Обручением Святой Екатерины» Корреджо, в самом центре зала стоял знакомый Пупардэну художник Луи Беру и, словно попугай, выкрикивал одно и то же:
– Мсье Пупардэн! Мсье Пупардэн!
Мсье Беру был завсегдатаем Лувра и своего рода достопримечательностью музея. Этот шестидесятилетний господин почти все свое время проводил перед картинами мастеров прошлого, делая копии с шедевров, которые потом по сходной цене продавал разным небогатым ценителям искусства.
Сам Беру скромно называл себя гением второго ряда. Скромность эта не показалась бы излишней, если иметь в виду, что в первый ряд мастеров Беру помещал Микельанджело, Рембрандта, Тициана и, разумеется, Леонардо да Винчи.
– Что ж, – бывало, говаривал он, когда друзья начинали подтрунивать над его самомнением, – не все гении были признаны сразу. Кто знал Гогена или Ван Гога еще десять лет назад? А теперь это безусловные классики, за их картины бьются музеи и частные галереи, не говоря уже о ценителях-миллионерах. А Вермеер? Бедняга окончил свои дни в нищете, а нынче любой крестьянин знает «Кружевницу», «Молочницу», не говоря уже про «Девушку с жемчужной сережкой». Вот увидите, придет и мое время. Мои шедевры, такие, как «Элегантная копиистка» или «Радости потопа» еще займут достойное место в Лувре.
И мэтр Беру гордо закидывал голову и, словно постаревший д’Артаньян, топорщил седые усы, очень удобно разместившиеся под его крупным, подлинно галльским носом.
Увы, пока рынок определяли дикари и толстосумы, спрос на оригинальные картины Беру был небольшой. Точнее сказать, спроса не было почти никакого, так что на кусок хлеба он зарабатывал, целыми днями отсиживая филей в Лувре и копируя великих мастеров Возрождения. Музейное начальство было не против, единственное условие, которое оно ставило всем копиистам – копии не должны быть одного размера с оригиналом. Очевидно, таким образом музей боролся с фальшивками, которые в противном случае заполонили бы рынок.
Размер, впрочем, не слишком волновал мэтра Беру – это был тот случай, когда, вопреки расхожему мнению, размер не имел особенного значения. Важнее было имя художника, копии с которого делал Беру.
А в этот раз имя было весьма громким: он собирался писать репродукцию Моны Лизы самого Леонардо ди сер Пьеро да Винчи. Впрочем, полное именование гения тут было совершенно лишним. Всякий знает, что, произнося «Леонардо», мы имеем в виду именно да Винчи, как, произнося Микельанджело, говорим о Буонаротти, или вспоминая Данте, призываем тень гениального синьора Алигьери, а не, скажем, мистера Габриэля Россетти, которого тоже звали Данте, и который тоже был поэт, и даже, может быть, неплохой, но фигура которого совершенно теряется в титанической тени создателя «Божественной комедии».
Итак, 21 августа 1911 года, вооружась кистями, красками, карандашами и прочим инструментом живописца, мсье Беру с утра пораньше отправился в Лувр. Он любил этот музей – и не только потому, что Лувр давал ему работу и кусок хлеба. Попадая сюда, он чувствовал себя в окружении великих теней, гениев, до мастерства которых, может быть, не суждено ему дотянуться, но которые, он это чувствовал, относятся к нему ласково и покровительственно, все равно как к младшему брату по профессии, каковым, очевидно, он для них и являлся.
Будь его воля, мэтр Беру и вовсе не покидал бы Лувр, он бы здесь дневал и ночевал, а на прогулки выходил во внутренние дворики музея. Еду можно было бы заказывать в лавках, и помощник приказчика исправно приносил бы ему молоко, багеты, ветчину и овощи, а больше бедному художнику и не нужно ничего от жизни, ну, разве что глоток-другой бургундского, впрочем, можно и без бургундского, на худой конец сойдет и совиньон. Увы, администрация Лувра относилась к своему хозяйству весьма ревниво и оставаться художникам в музее на ночь не позволяла.
Как уже говорилось, все в Лувре восхищало мэтра Беру, все приводило в изумление. И неудивительно. Несмотря на множество перестроек, этот храм искусства, казалось, сохранял память обо всем, что было здесь за многие века до наших дней. Мэтр Беру, во всяком случае, буквально кожей чувствовал, как проходит сквозь здание сила воздвигнутой тут еще в XII веке крепости – Большой башни Лувра. Карл Пятый в XIV веке сделал из нее королевскую резиденцию, и вчерашний замок стал постепенно наполняться роскошью и приобретать изящество монаршей резиденции. Однако принято считать, что современный Лувр берет свое начало в XVI веке, а точнее, с того момента, когда Франциск Первый без жалости разрушает старую Большую Башню и начинает воздвигать на ее месте настоящий дворец. Следующие за Франциском короли продолжают его дело, к дворцу пристраиваются два новых крыла, затем Лувр соединяется с Тюильри и так далее, и тому подобное. Лувр разрастался и расцветал, пока в конце XVII века славившийся своим непостоянством Людовик XIV не изменил Лувру с Версалем, объявив последний новой королевской резиденцией.
Великая же Французская революция привела к тому, что Лувр окончательно утратил статус августейшей недвижимости и превратился в музей. Тем самым победивший народ словно бы лишний раз указал спесивой знати ее место. Это было подлинное эгалитэ[1], настоящее равенство – в залы, где некогда жили монархи, теперь без страха ступала нога любого пролетария и крестьянина, не говоря уже о буржуа.
Мэтр Беру лучше кого бы то ни было знал, что Лувр – это бесконечность: едва только начни его осматривать, как он поглотит тебя целиком и больше не выпустит из своих объятий. Лувр похож на море, он так же необозрим и коварен. Начнешь любоваться картинами, еще ничего толком не увидел, а уж день кончился, и бедного посетителя выбросило за порог, как выбрасывает волной черепаху, и лежит он на морском берегу обессиленный, не способный даже рукой пошевелить. Правило это, по мнению художника, касалось всех, начиная от забежавшей в музей гимназистки и заканчивая матерыми профессионалами вроде самого мэтра Беру.
Именно поэтому наш живописец, не отвлекаясь ни на что, прямиком отправился в салон Карре, где между Тицианом и Корреджо висела «Джоконда». Точнее сказать, должна была висеть. Потому что на ее месте зияла сейчас пустота, из которой вызывающе торчали четыре крючка, словно клыки мертвого зверя, упустившего свою добычу.
Несколько секунд мсье Беру с недоумением разглядывал пустое место, словно надеясь, что это всего лишь оптическая иллюзия, и картина сейчас материализуется из воздуха вопреки всем законам физики. Однако секунды тикали, а ничего не происходило: пустое место по прежнему оставалось таким же возмутительно пустым. Более того, Беру вдруг почудилось, что злосчастная дырка между картинами глядела на него, похабно ухмыляясь.
Несчастному художнику ничего не оставалось, как немедленно позвать на помощь.
– Мсье Пупардэн! – растерянно воскликнул Беру, с каждым слогом возвышая голос. – Мсье Пупардэн!
Так он выкрикивал до тех пор, пока на пороге зала не явился охранник, которого Беру хорошо знал.
– Возможно, это обман зрения, но я не вижу здесь «Моны Лизы»! – несколько запальчиво начал художник. Это было сказано так, как будто бедный мсье Пупардэн был каким-то огнедышащим драконом, охранявшим тут гору золота, которая неожиданно пропала вся целиком.
Охранник также обозрел пустое место, почесал нос и предположил, что картину унесли фотографировать.
– Очень может быть, – согласился Беру, и добавил язвительно. – Дело известное: если женщина куда-то пропала, скорее всего, это значит, что она позирует фотографу.
Мсье Пупардэн состроил такую физиономию, которая, видимо, должна была означать «может, оно и так, черт их разберет, этих женщин».
1
Égalité (