В середине XIX века влияние Ротшильдов было неслыханным: семья находилась на вершине могущества — сам глава правительства Австрии князь Меттерних отблагодарил их за услуги титулом баронов. Ротшильды давали займы всем государствам Европы — пять братьев образовали своеобразную банковскую сеть от Лондона до Неаполя и держали руку на пульсе истории — воочию, а не условно выражаясь. Говорили, что Ротшильды всегда на десять-двенадцать часов раньше других узнавали о самых важных политических событиях и решениях.
Ротшильды никогда сами не лезли в политику — они вершили ее, осторожно распределяя риски и всегда оказываясь на стороне победителей. Это им принадлежал известный принцип, положенный в основу формирования финансового сообщества: «Не связывать свою судьбу тесно с каким бы то ни было политическим режимом внутри страны, как и с определенной державой — в международных делах, а иметь прочные интересы и хорошо оплаченных друзей всюду, где только возможно». Этому правилу семья следовала точно, как и законам Ветхого Завета. Но не меньше канонов Ротшильды прислушивались и к своему чутью, позволявшему им привлекать к себе людей, обещающих стать историческими личностями.
Соседка баронета интересовала репортеров значительно меньше. Когда-то, в эпоху адюльтеров, она обратила на себя внимание бурным романом с известным пианистом Ференцем Листом, ради которого бросила свет и влиятельного мужа, чтобы в соседней Швейцарии вдохновенно предаться любви: возвышенной — к музыкальному гению, и плотской — к златокудрому красавцу, от которого довольно быстро родила троих детей — двух девочек и мальчика. Но кого теперь интересовали семейные дрязги, если только они не были замешаны на большой политике! А графиня уже давно утратила и свой авторитет светской львицы, и красоту, которая могла быть сегодня ее единственным оружием.
— Граждане! — между тем с пафосом обращался к публике Гюго. — Я принадлежу моей стране; она может располагать мною. Я полон уважения, вероятно даже чрезмерного, к свободе выбора. И если мои сограждане, свободные и суверенные, сочтут уместным послать меня в качестве их представителя в Учредительное собрание, которое будет держать в своих руках судьбы Франции и Европы, я с благоговением готов взять на себя этот ответственный мандат…
На фоне его изящной речи, тонко сочетавшей достоинство и честолюбие, и харизматической личности самого поэта, автор «Трех мушкетеров» и «Графа Монте-Кристо» казался всего лишь одним из героев своего первого по популярности произведения. Большой и напыщенный, как Портос, он был велеречив, излишне горяч и заметно непоследователен.
— Господь диктует, и я пишу! — восклицал Дюма и размахивал руками, как палицами. — Господь дал нам короля, и, любя Господа, мы любим трон. Любовь народа — основа основ. Сохраним же любовь народа: принцы исчезнут, а великий французский народ останется. И я готов выражать его волю, ибо эти руки, написавшие за двадцать лет четыреста романов и тридцать пять драм, — это руки рабочего…
Откровенно поморщившись на слова Дюма, яростный республиканец Маррас призвал публику к тишине, а соперников — к прениям, в которых несомненную победу с первого же обмена репликами стал одерживать Гюго. Сын наполеоновского генерала, расчетливый и меркантильный, он преумножил свое немалое состояние, полученное по наследству, писательскими гонорарами и сделал его просто огромным. Но, прикрываясь всю жизнь борьбой за права обездоленных, Гюго в представлении большинства казался самоотверженным и бескорыстным, как и его герои. Зато Дюма славился как стяжатель и неумный транжира из-за своей откровенной жажды красивой жизни (а его страстная натура всегда хотела всего и в избытке).
— Мы должны помнить, что главное в нашей революции — демократия, а не республика. Мы свершили эту революцию для бедных против богатых и не имеем права забывать о нищете и безработице, о людях, живущих в трущобах без окон, о босоногих детях, о девушках, занимающихся проституцией, о бездомных стариках. Мы не можем равнодушно взирать на страдания народа. И разве можете вы подумать, что они не вызывают у нас самого искреннего уважения, глубочайшей любви, самого пламенного и проникновенного чувства?.. — патетически вопрошал Гюго, обводя зал блестящими от возбуждения глазами и величественно взмахивая правой рукой, в то время как левая, сжатая в революционный кулак, эффектно была отведена за спину.