Оставшиеся ликовали. Динкль уплатил круговую. Наконец-то шпик попался! Теперь ему крышка, как той свинье, которую разыгрывали в кегельбане!
Бальрих молча, угрюмо прислушивался к этим разговорам. Как еще слепы люди, они не знают истинного положения вещей. Да и что в сущности испытали они? Они не попадали в положение одиночек, никто грубыми руками не касался их души, и в трудную ночь испытаний они не стояли лицом к лицу со своим богом. Они ведь не вернулись, как я, оттуда.
Он спрашивал себя, как поступили бы все они, если бы там, в зале, их сестра... Они примирились бы с этим, как и механик Польстер, быть может, это даже польстило бы их гордости. Но нет! Не таковы его товарищи по классу. Гербесдерфер на его месте пошел бы и прибил этого пса. Стыд и злоба душили Бальриха, когда он вернулся в зал.
Здесь, в полусне, забыв обо всем на свете, все еще танцевали пары. Музыка играла, словно для вертевшихся на карусели деревянных зверей. Бальрих увидел сестру: закрыв глаза, она все еще кружилась в объятиях своего повелителя. Они прильнули друг к другу, не отрываясь, словно в забытьи, и только ноги их двигались и жили. Ему хотелось броситься между ними и разнять их, но ее глаза были закрыты - и разве осмелился бы он ее будить?
Танец кончился. Бальрих сказал ее кавалеру, что следующий сам танцует с сестрой. И вот музыка снова заиграла, и он повел ее.
- Ты сегодня красивей, чем обычно. Почему это? - спросил он.
Она улыбалась, точно только что проснулась. В дальнем углу зала сидела бедная Тильда, и он перехватил ее молящий взор. Бальрих рассмеялся, и такая неудержимая горечь была в этом смехе, что Лени, наконец, подняла на него глаза.
- Мне все кажется, - сказал он ей на ухо, - что это твой праздник, только твой, на вилле "Вершина", и ты там госпожа.
- Как знать, - прошептала она и открыла еще шире свои золотисто-карие глаза. Потом рассмеялась, откинула голову, а он принялся насвистывать мотив, который играл оркестр, и они опять закружились в танце, тихо покачиваясь в такт музыке.
- И цветами тебя забрасывают, - шепнул он ей, продолжая насвистывать.
Она испуганно рассмеялась, ибо действительно на ее запрокинутое лицо упала роза. И тут Бальрих увидел, что Горст Геслинг брал розы из корзины цветочницы, бросал их в Лени и неизменно попадал. При этом лицо у него было надменное и самоуверенное. Бальрих, танцуя, шепнул сестре:
- Не смотри на него! Ты и так слишком много на него смотрела. Ты унижаешь себя! Откуда у тебя это платье? Ты девка! Ты наш позор, тебя надо отдать в исправительный дом!
- А ты? Из какого дома ты вернулся? - дерзко глядя ему в глаза, ответила Лени, и на ее переносице проступила та же морщинка, что и у него.
- И это говоришь мне ты, сестра?
Лени старалась вырваться, но он крепко обхватил ее и заставил продолжать танец.
- Ты первая упрекаешь меня за это. А я и попал-то туда потому, что не хочу, чтобы вы были нищими и проститутками.
- А если я хочу стать такой!
Он вдруг отпустил ее.
- Иди! - бросил он, задыхаясь от гнева.
Но она осталась. Белее стены, стояли они друг против друга, тяжело дыша, не в силах разойтись.
Наконец брат сказал:
- Благодари бога, что я пришел... оттуда. После этого дома все кажется таким ничтожным и недолговечным и всех начинаешь жалеть. Иначе я бы тебя избил.
Подошел Горст Геслинг. Он слышал его последние слова.
- Однако, господин Бальрих! Вы же будущий академик... Пора бы вам освободиться и от моральных предрассудков вашего класса!
- Потерпите еще немного! - ответил Бальрих и отвернулся.
На дворе, у кегельбана, наступило затишье. Никто не играл, все стояли, обступив старшего инспектора. Но и Яунер был уже тут. Яунер без наручников, без жандармов - торжествующий, олицетворенная невинность. Старший инспектор объяснил им, что человеку свойственно совершать ошибки, и удалился вместе с Крафтом, которого сотрясала дрожь. Яунер незаметно ускользнул вслед за ними.
- Отсрочка - не точка, - сказал Гербесдерфер. - Он еще получит свое! И за круглыми стеклами очков гневно блеснули его глаза.
- Как это они поладили? - спрашивали рабочие. Но Гербесдерфер сам не знал. На следствии Крафт Геслинг показал или, вернее, невнятно пролепетал что-то, а старший инспектор истолковал его слова так, будто Крафт Геслинг сам попросил Яунера достать из кармана своего пиджака третью пачку папирос.
- Но когда я его схватил, в руке у него был зажат бумажник, - уверял Гербесдерфер. - Мерзавцы сделали вид, что им ничего об этом не известно, и позвонили на виллу "Вершина".
- Зачем?
- Не знаю. Мне пришлось выйти. Но они долго шептались, а потом до тех пор наседали на Яунера, пока не уговорили его. А когда выходили из зала, Яунер весь дрожал.
Рабочие стояли понурившись, потом переглянулись, и в их глазах можно было прочесть только одно: "Нас предали".
- Он еще получит свое, - повторил Гербесдерфер.
Невдалеке сидел Бальрих, уронив голову на руки. Все с затаенным страхом, предчувствуя недоброе, опасливо поглядывали на него, думая: "Они с ним расправятся. Хотели же они объявить его сумасшедшим, когда еще ничего не знали. И вот им известно все, - что же сделают с ним теперь?"
Рабочие разошлись, каждого беспокоило то, что их всех ждет. Те, что шли парами, шептали друг другу: "А все-таки он добьется своего".
Музыка в зале, казалось, играла все громче, и вдруг, - что это? музыканты вышли из закусочной. Одни были красны как кумач, другие бледны и обливались потом. Словно по команде, они маршировали, выбрасывая ноги, как на параде. Невдалеке появилась пара, и все, не веря своим глазам, увидели Лени Бальрих и Горста Геслинга. Высоко подняв голову, пренебрегая изумленными взглядами, шли они, пританцовывая. У всех на виду Лени подняла платье до самых колен и - пусть хоть весь свет сбежится глазеть на нее! танцевала среди уличной пыли... Следом за ними, подскакивая, точно заводные куклы, следовали другие пары, видимо уже четко не сознавая, что происходит.
Рабочие из кегельклуба посторонились, очистив место, и мимо них, сопровождаемый хохотом и гиканьем, промчался призовой поросенок. А танцующие продолжали невозмутимо кружиться, подымая пыль; и дети, убежавшие от карусели, кружились вместе с ними. "Ура!" - кричали люди и исчезали в пыли, где лаяли невидимые собаки и, заглушая друг друга, в дикой какофонии смешивалась музыка: бальная и та, что доносилась от карусели. Вдобавок, с новой стройки, в кишащий людской муравейник летели шляпы озорников, в то время как с высоты своего величия, презрительнее, чем когда-либо, взирал на все это из слухового окна мудрый муж Клинкорум.