Отныне ученье давалось ему труднее, но с тем большим пылом он работал. Он старался не думать ни о боли, тисками сжимавшей голову, ни о часах бессонницы, полных смертельного страха. «Я не хочу оказаться беззащитным. Я не дам им обезоружить себя. Пусть они страдают. Они слишком долго жили припеваючи! И одного страдания недостаточно. Они обязаны загладить свою вину! Изгнанные из своих роскошных лож, пусть станут как все! И тогда жизнь станет лучше для всех. Может быть, даже для той дамы, которая плакала там, в театре».
Но, несмотря на свои угрозы и тот вызов, который он бросал всему миру, Бальрих однажды все же не выдержал одиночества и, склонив голову, заплакал. Как и та незнакомка, он плакал о том, что нам не хватает мужества умереть и даже нет желания умереть, хотя мы и прозрели. Оплакивай же и нас, бедных, и тех, богатых. Тебе не изменить их участи, наше несчастье бессмертно. Изгони сегодняшних хозяев жизни из их гордых лож, завтра на их место сядут другие. Бедность — это нечто большее, гораздо большее, чем закон экономики, — она пожирает душу.
Никогда еще Бальрих не чувствовал себя таким ослабевшим. И вот однажды во дворе с ним заговорили товарищи. Они были очень озабочены.
После первых щедрых получек рабочие зарабатывали теперь, даже при участии в прибылях, меньше, чем ранее. Предприятие быстро приходило в упадок. Они были обмануты и бедствовали, как никогда. Гербесдерфер настаивал на стачке, Польстер еще питал какие-то надежды. Но подстрекателем на этот раз оказался Геллерт:
— Благодарите Бальриха! Это вам из-за него навязали участие в прибылях! Еще и не того дождетесь! Бальрих вздрогнул, ему хотелось крикнуть: «Старик только и думает о том, как бы вас продать!» Ну, а он сам? О чем только не думал он сам?.. И робко проговорил:
— Я, кажется, ошибся и не так взялся за дело. Хотите, я пойду и попрошу Геслинга, чтобы он оставил все по-старому?
— Очень это нам поможет, — услышал он ропот товарищей.
— Да ты еще издеваешься над нами! — зарычал, как дикий зверь, Гербесдерфер.
Толпа рабочих двинулась на Бальриха и стала оттеснять его к проселку, где во время факельного шествия стояла машина главного директора. Яунер был тоже тут, он напирал изо всех сил. Они швырнули отверженного об стену и, отбежав, вооружились камнями. Фанатик Гербесдерфер и шпик Яунер потянулись за одним и тем же камнем. Бальрих молча ждал. Но, когда они уже замахнулись, Польстер и Динкль схватили их за руки.
Бальрих снова подошел к ним с той решительностью, какую они привыкли видеть в нем.
— Даже сейчас я с вами, хоть вы и отреклись от своих прав и покинули меня.
— Какие там права, когда наши дети голодают!
Польстер стоял перед ним, широко расставив ноги. С присущим ему благоразумием он облек все эти беспорядочные крики в нужные слова:
— Ты, Бальрих, смотришь на все уже не так, как мы. Ты получил кое-какие знания, вот тебе и горя мало. Прешь напролом к своей идее, а мы ради нее должны голодать.
— Неправда! — воскликнул Бальрих.
— Если б ты хоть одному из нас помог сейчас, мы бы уважали тебя больше, чем если бы ты всем нам дал богатство через двадцать лет.
— Верно! — подхватили остальные. — Бери что дают!
Тут и Бальрих сказал:
— Да, это верно! — И в подкрепление своих слов пошел с ними выпить.
Выйдя первым из закусочной, он столкнулся с Наполеоном Фишером. Тот напустил на себя, как обычно, многозначительный вид человека, умудренного житейским опытом.
— Что, доигрались? — заметил он. — Теперь мне приходится все исправлять, а во всем виноваты вы, молодое дарование…
Он осклабился, а Бальрих опять увидел Фишера на трибуне: вот он деловито пыхтит, а в душе у него лед, и он ни во что не верит.
— Вам тоже как будто пришлось кое-что пережить за эту зиму? — спросил депутат, с притворным участием поглядывая на Бальриха.
Бальрих кивнул. Как будто! Значит, все, что он пережил, в порядке вещей, — сознание своей миссии, измена, отчаяние, увольнение; и ему остается только покориться, сказав себе: «Живи для себя, только ради собственного благополучия, серенький ты человек!..» Все существо его вдруг восстало.
— А вы лгун! Обманываете нас, бедных, пустыми обещаниями! Все ваше дело — предательство! Иначе вы бы сказали: «Не верьте ничему, а действуйте!»
— Но тогда я не был бы сознательным социал-демократом, — спокойно возразил Наполеон Фишер, — а каким-то анархистом.
— Анархист — это я! — сказал Бальрих.
VII. Ultima Ratio[10]
Перед огромной рабочей казармой неистово орали дети; они отчаянно бегали, возились, дрались; но теперь уже не барабанили в забор виллы Клинкорума, ибо доски были опутаны колючей проволокой. Отработавшие свое старики, стоя у стены, грелись в лучах предвесеннего солнца. Но тени постепенно удлинялись, уходили старики и дети, возвращались с фабрики те, кто еще мог работать; только Бальрих бродил по сырым дорожкам сада, останавливался, задумывался, к чему-то прислушивался. Малли и Тильда жаловались на свою судьбу в подвальной квартире и сердились на детей, когда те своим смехом заглушали их разговор. Старик Геллерт веселился заодно с малышами и заливался старческим смехом.
Но вот Бальрих высунул голову из-за куста; на дорожке показался Горст Геслинг. Без монокля, тупо глядя перед собой, шел он неуверенной походкой, словно запинаясь на каждом шагу от смущения. Минута была подходящая! Бальрих бесшумно шагнул вперед и неожиданно вырос перед ним.
— Вы меня ждали, — сказал он хрипло, — рано или поздно! И вот я здесь, и требую: женитесь на моей сестре!
Горст Геслинг вяло усмехнулся, как бы говоря: «Вот еще не было заботы!», затем собрался с силами, даже вставил монокль и заявил:
— Смешно! Она сама, кажется, прежде всего должна была об этом подумать!
— Или вы! — отрезал Бальрих. — Ведь виноваты вы, — продолжал он, не давая себя прервать. — Только вы! Хотя она и не была невинной: богатый не может требовать невинности. Но что бы с ней ни случилось и что бы из нее ни вышло, за все ответите вы, потому что вас… — Он поднес судорожно сжатые кулаки к самому лицу Горста. — Вас она любит.
Горст Геслинг отшатнулся.
— Вы невменяемы! — воскликнул он и уже вознамерился бежать, но Бальрих подскочил к нему, схватил за плечи и повернул лицом к себе. Горст Геслинг побагровел и оттолкнул противника.
— Внимание! Вот шпага. — И он вытащил ее из своей трости. — Я вынужден прибегнуть к самозащите.
— Негодяй! — сказал Бальрих. — Трус! — И с бранью начал отступать перед натиском врага — дальше, все дальше, до самого забора. И вот удар, но шпага, звякнув, упала, а Горст напрасно старается вырвать руки, стиснутые противником.
— Хватит! — сказал Бальрих. — Не вздумайте толкнуть меня на колючую проволку! Кто вынужден теперь прибегнуть к самозащите? Если я напорюсь затылком на колючки, я получу право убить вас.
Горст Геслинг понял, что Бальрих прав; он перестал сопротивляться и, задыхаясь, прохрипел:
— Ваши условия!
Бальрих отпустил его. У богача морда снова стала надменной.
— Сто тысяч! — бросил он.
— Жениться, — ответил Бальрих, задыхаясь от ярости.
— Сто тысяч! Я начинаю с того, чем кончил мой отец.
— Ваш отец далеко не кончил. Он еще предложит мне весь Гаузенфельд.
— В таком случае — весь Гаузенфельд, — с любезным ехидством сказал сын.
— Если бы даже это было в ваших силах, то этого отнюдь не достаточно. Жениться! — повторил, задыхаясь, Бальрих.
— Неужели ваша сестра стоит дороже всего Гаузенфельда? — При этих словах Горст Геслинг вытянул шею, чтобы в сумерках разглядеть лицо рабочего.
— А вы еще сомневаетесь? — крикнул Бальрих. И вполголоса, торопливо, чуть не скрежеща зубами, продолжал: — Если вы не знали этого до сих пор, так еще узнаете! И если вы не женитесь на Лени, то вся ваша жизнь — поймите меня правильно, — вся ваша жизнь будет отныне сплошным страхом. В ближайшем будущем я стану студентом, вызову вас на дуэль. Но я не дам вам умереть, я только сделаю вас калекой. Напрасно вы смеетесь! Я знаю, вы не такой уж трус, но против меня вы бессильны, потому что я хочу — вы слышите, — я требую, чтобы вы женились на Лени!