— Только ты мне не втирай про щупальца!
— Да какие щупальца, Александр Сергеевич! Просто до того, как прибежал растрепанный Павлов и стал стрелять, Пашкевич стоял на крыше бункера… или не знаю, как это называется… ну, в общем, ямы, вырытой боевиками, после накрытой бревнами и ветками, и сверху все это было завалено снегом.
— Да ты что? — Саратков, как мне показалось, ерничал:
— И почему же Пашкевич не провалился в эту, как ты говоришь, яму, раньше?
— Потому что стоял на толстой балке из спиленного бревна. Я даже понимаю, почему Павлову щупальца привиделись — когда Пашкевич упал, после того, как Павлов в него пальнул — я нарочито использую слова, немного насмешливые — Пашкевич упал на это перекрытие ямы, провалился внутрь, а когда он проваливался, из под снега показались обтесанные бревна, такого мясного, противного цвета, со всех сторон как бы обнявшие Пашкевича.
У Сартакова аж глаза округлились. Он какое-то время переваривает то, что я ему сказал, после резюмируя:
— Ну а зачем Пашкевич залез туда вообще?
Придумывать приходится на ходу, так что я понимаю, конечно, что выгляжу неубедительно:
— Ну, откуда же я знаю, Александр Сергеевич! — я стараюсь говорить немного возмущенным тоном — Может, хотел туда спрыгнуть, попытаться бежать или спрятаться? Но, я вас уверяю, он не сбежал бы. Бежать ему было просто некуда.
Саратков чешет лоб, после чего, немного промолчав, спрашивает, уверен ли я на все сто процентов в том, что Пашкевич мертв.
— Ну да, конечно! — странное дело, но, порой кажется, что еще немного и врать мне начнет нравиться — я в эту яму за ним спрыгнул. Он там лежал, кости себе переломал.
— Даже так?
— Ну да! Открытый перелом обеих ног!
— Ужас! — кажется, Сартаков повелся и уже немного, но сочувствует Пашкевичу, так трагически якобы закончившему свою жизнь в какой-то замаскированной яме.
— Да-да! Вопил — как резанный!
— И что ты сделал?
— А что я мог? Я не был уверен в том, что дотащу его на базу, не был уверен, что он выживет. С переломанными ногами и пулей в животе!
Сартаков хмурится, потом мычит и вновь спрашивает:
— На нем не было броника?
Твою мать! Это меняет расклад. Мне явно не верят и проверяют и перепроверяют на честность, явно не доверяя, притом не просто — не доверяя, а предвзято-негативно при этом относясь ко мне. Но откуда это у Сараткова? Такое отношение? Приятель накачал?
— Нет. — Эта ложь уже воспринимается Сартаковым судя по выражению его лица, в штыки — Броника на нем не было! Он вообще — в перестрелках участия не принимал, прячась за спинами боевиков.
— Угу…
— Поэтому, как вы мне и сказали — я просто пристрелил его, выстрелив несколько раз в череп, снес всю верхнюю часть. Для верности, чтобы точно знать, что он мертв.
Саратков покачивает головой, дескать, понимает меня, но ощущения у меня остаются прежними — доверия, такого, как раньше, уже нет. Кажется, что Александр Сергеевич не просто хочет знать то, что произошло с Пашкевичем, но собрать на меня что-то компрометирующее, а Пашкевич для этого — лишь предлог.
Тут я чрезвычайно напрягаюсь, стараясь контролировать каждое свое слово, что, как я это знаю по собственному опыту, может привести лишь к одному — к ошибке и проколу.
Но гнуть прежнюю линию все равно нужно:
— Вот… все… — Сартаков намеренно растягивает слова, и я понимаю, что это означает не то, что он на ходу, говоря, думает, а именно некий элемент давления на меня — это, что ты сказал… Можно проверить?
Я представляю, как меня, еще живого, заколачивают в гроб и зарывают на два метра в землю. Но отступать уже некуда.
— Конечно! — усилием воли я продолжаю начатое (наглое вранье, да только какие у него могут быть альтернативы?), я лгу, уже понимая, что от необходимости выглядеть искренним перенапрягся так, что уже не контролирую мышцы лица и они меня, наверняка, выдают, как лжеца — можно, безусловно прибыть на место, все осмотреть. В яму эту заглянуть — да. Там труп Пашкевича.
Саратков опять выдерживает паузу, легкую, как кажется, для него и тягостную для меня:
— То есть ты прямо сейчас сможешь со мной поехать на аэродром, мы полетим на место и там ты мне покажешь труп Пашкевича?
Мдя. Это уже ни в какие ворота не лезет:
— Да. Да. — лгу я. — Ну, разве что в тех лесах какое зверье есть, что, например, его съели. Или утащили куда подальше. Или утащили и съели — я с трудом улыбаюсь, но ответной улыбки у Сартакова по этому поводу не вижу.
— Ну, хорошо! — Александр Сергеевич звонко опускает ладонь на свой письменный стол, при этом мне кажется, что представляет, будто отвешивает мне пощечину — тогда — поехали?
Сартаков с лукавинокой смотрит на меня, уже опешившего от таких заявлений, и встает, делая вид, что готов в путь-дорогу.
Я тоже встаю, стараясь сделать как можно более уверенный в себе вид, при этом точно зная, что у меня это не получается: «Эх, почему мама с детства не научила меня убедительно лгать?» — думаю я, будто мама когда-либо учила меня лгать неубедительно:
— Хорошо, — говорю я тогда — едем. Как там, кстати, развиваются события на Кавказе?
Саратков не отвечает, а быстро идет к двери, увлекая меня за собой, полуобняв меня за плечо:
— Все нормуль. — Говорит он уже у самой двери, как будто именно тут вдруг расслышав мой вопрос. — Мы отбросили противника от границ наших союзников и теперь быстрым маршем двигаемся к Тыбы-Э-Лысы.
— Демократию наводить? — я нагло улыбаюсь.
— А что же еще? Ее самую, родную.
Но затем все заканчивается:
— Ладно — говорит он мне — вчера в этой деревушке, где, как ты говоришь, замочил Пашкевича, окопались боевики, после чего их накрыла наша артиллерия так, что там уже никаких тел найти невозможно.
— Ага — говорю я старательно сдерживая вдруг нахлынувшую радость, понимая при этом, что то, что говорит Сартаков вполне может быть неправдой, и говорит он это лишь для того, чтобы посмотреть на мою реакцию.
— Что будешь сегодня делать? — Саратков, как чувствуется, старается смягчить свой тон, только это у него не особо получается.
— Ну… как что? — а я все кошу под дурачка, типа я — не я и корова не моя. — Сейчас, как водится, после вас позовет Приятель.
Сартаков опускает голову, будто задумавшись:
— А вот этого не надо! — вдруг выдает он — я ему сейчас же позвоню, чтобы оставил тебя в покое.
— Спасибо! — честно скажу, я весьма рад, особенно представляя, как задергались бы у меня веки, если бы мне пришлось пережить еще что-то подобное расспросам, которые были только что.
Уже дома я тщательно продумываю план своих дальнейших действий.
Итак, вначале я спокойно дождусь того момента, когда Саратков уедет в командировку (о том, что он вскоре уезжает я узнал от старичков в архиве, к которым уходя домой зашел поздороваться). Затем я зайду к Приятелю Сартакова и он оформит мое увольнение, как я думаю, вообще без проблем и даже с радостью.
Но для этого мне нужны железные аргументы, которые, сами знаете, у меня лежат на даче.
Итак, спустя неделю Сартаков уехал, и уже после выходных, в понедельник, наплевав на «трудовую дисциплину» я отправился на дачу, на которую попал, бросив машину километра за два до маминого дома, и все остальное расстояние пробиравшись по глубокой грязи, перемешавшейся с еще не растаявшим местами снегом.
Там, на месте, в доме я извлек из своего нелепого «тайника» бумаги, некогда переданные мне отцом — и забрал их с собой.
Уже в машине я пересмотрел эти бумаги, все же припомнив, что они весьма похожи на те, что мне некогда передавал Пашкевич — в «Доме на Бресткой», после чего поехал обратно.
Весь понедельник я держал свой мобильный телефон выключенным, а только придя домой, услышал еще и без конца трезвонящий городской, так что вскоре я отключил и его.
Я понимал, конечно, в каком гневе находился по поводу моего отсутствия на работе Приятель Сартакова, но, честно говоря, мне на его гнев уже было плевать с огромной горы.