Сказал я это резко, и мы погрузились в абсурдность еще на шаг. В его голосе почти прозвучал мягкий упрек.
– Эй! Это мне положено дергаться. А не тебе. – Он развел желтыми ладонями. – Только что пережил жуткий шок, знаешь ли. Ты же мог тут заряжать дробовик. Да что угодно. И вышибить из меня нутро, едва я открыл дверь.
Я собрался с силами.
Разве не достаточно, что вы вломились в дом двух порядочных, законопослушных и не слишком состоятельных людей и намерены забрать у них вещи, особой ценности не представляющие, но которые они любят и берегут… – Я не закончил фразу, возможно, потому, что не совсем знал, как именно определить надменную небрежность, проскальзывавшую в его манере держаться. Но мое негодование запоздало. Спокойность его голоса язвила тем больше, что я сам на нее напросился.
– И уютный дом в Лондоне у них ведь тоже есть?
К этому моменту я понял, что имею дело с кем-то, кто принадлежит непостижимому (для моего поколения) новому миру внеклассовой британской молодежи. Я искреннейше не терплю классового снобизма, и тот факт, что нынешняя молодежь отшвырнула столько прежних жупелов, меня нисколько не смущает. Я просто хотел бы, чтобы они не отшвыривали заодно и многое другое – например, уважение к языку и к интеллектуальной честности потому лишь, что они ошибочно считают их постыдно буржуазными. Я хорошо знаком с довольно похожими молодыми людьми на периферии литературного мира. Им обычно тоже нечего предложить, кроме напускной эмансипированности, своей якобы бесклассовости, а поэтому они цепляются за них с пугающей свирепостью. Согласно моему опыту, их отличительная черта – обостреннейшая чувствительность ко всему, что попахивает снисходительностью, то есть ко всему, что бросает вызов их новым идолам сбившегося мышления и культурной узости. Я знал, какую именно заповедь я только что нарушил: не владей ничем, кроме грязной комнатушки на задворках.
– Понимаю Преступление как долг хорошего революционера?
– Не хлебом единым, раз уж вы об этом.
Внезапно он взял стоявший у комода деревянный
стул, повернул его и сел на него верхом, положив руки на спинку. И вновь я был попотчеван указующим перстом.
– Я смотрю на это так: мой дом грабители потрошат со дня моего рождения. Понимаете, о чем я? Система, так? Вы знаете, что сказал Маркс? Бедняки не могут красть у богатых. Богатые могут только грабить бедняков.
Мне вспомнился странно похожий – тоном, если не содержанием – разговор, который всего неделю-две назад был у меня с монтером, чинившим проводку в моей лондонской квартире. Он изволил двадцать минут убеждать меня в черной подлости профсоюзов. Но у него был тот же вид неопровержимого превосходства. Тем временем лекция продолжалась.
– Скажу вам кое-что еще. Я играю по-честному. Не беру больше, чем мне необходимо, верно? Никогда по-крупному. Только дома вроде этих. Я держал настоящие раритеты. Вот этими руками. И оставлял их там, где находил. Милые старички легавые покачивали головами и говорили обездоленному владельцу, как ему повезло: грабитель был без понятия. Только полный невежда мог проглядеть поднос Поля де Ламери. Чайничек первого вустерского периода. Верно? Да только полные невежды это те, кто не знает, что раритет – это петля у тебя на шее, чуть ты до него дотронешься. Ну и всякий раз, когда я готов соблазниться, я просто думаю о системе, понятно? Что ее губит? Алчность. Как и со мной будет, если я ей поддамся. А потому я никогда не жадничаю. Ни разу не сидел. И не сяду.
Очень много людей пытались оправдать передо мной свое недостойное поведение. Но ни разу при столь нелепых обстоятельствах. Пожалуй, наибольшим абсурдом была красная вязаная шапочка. Моим подслеповатым глазам она казалась очень сходной с кардинальским головным убором. Сказать, что я начал извлекать удовольствие из происходящего, значило бы далеко уклониться от истины. Однако у меня возникло ощущение, что история эта обеспечит мне приглашения на многие и многие званые обеды.
– Еще одно. То, что я делаю. Ладно, это ранит людей… ну, то, что вы сказали. Вещи, которые они любят. И прочее. Но, может быть, это открывает им глаза, какой дерьмовый обман все это кувыркание с собственностью. – Он похлопал спинку стула, на котором сидел. – Вы-то когда-нибудь про это думали? Ну, чистый бред. Это же не мой стул и не ваш стул. Не стул ваших корешей. А просто стул. И по-настоящему – ничей. Я часто про это думаю. Знаете, вот я возвращаюсь с вещами домой. Гляжу на них. Но не чувствую, что они мои. Они просто то, что они есть, верно? Не изменяются. Просто существуют. – Он откинулся. – А теперь скажите мне, что я ошибаюсь.
Я понимал, что любая попытка вести серьезный спор с этим шутом будет равносильной тому, чтобы обсуждать метафизику Дунса Скота с цирковым клоуном, неизбежно став объектом его шуточек. Его вопросы и издевки были неуклюжим приглашением получить под зад, и тем не менее я все сильнее ощущал необходимость пойти ему навстречу.
– Я согласен, что богатство распределено несправедливо.
– Но не с моим способом как-то это изменять.
– Общество просуществовало бы недолго, если бы все разделяли ваши взгляды.
Снова он изменил позу, потом покачал головой, словно я сделал плохой ход в шахматной партии. Внезапно он встал, отодвинул стул на место и начал открывать ящики комода. Осмотр выглядел самым беглым. Я положил на комод мои ключи и мелочь и теперь услышал, как он ее рассортировал. Но ничего в карман не опустил. А я тем временем мысленно возносил молитву, чтобы он не заметил отсутствие бумажника. Бумажник был у меня в куртке на вешалке за дверью, которая открывалась – и была сейчас открыта к стене, а потому она не была видна. Он снова повернулся ко мне.
– Ну, это вроде как если бы завтра все покончили с собой, так не было бы проблемы с перенаселением.
– Боюсь, я не вижу параллели.
– Ты просто бормочешь слова, мужик. – Он отошел ближе к окну и уставился на себя в небольшое зеркало эпохи Регентства. – Если бы все делали это, если бы все делали то. Да ведь не делают, верно? Вроде: вот если бы система была другой, меня бы сейчас тут не было. А я тут. Верно?
И будто подчеркивая свою тутошность, он снял зеркало со стены, и я перестал играть Алису в этой Стране Чудес антилогики. Я то, что я есть, – очень уместно в своем наиболее знаменитом контексте, но это не основа для разумного разговора. Он, казалось, поверил, что отметание категорического императива заставило меня замолчать, и теперь отошел к двум акварелям на задней стене комнаты. Я увидел, как он по очереди сиял их и долго разглядывал, ну прямо как будущий покупатель на деревенском аукционе. В заключение он сунул их под мышку.
– Через площадку – там что-нибудь имеется?
Я выдохнул.
– Нет, насколько я знаю.
Но он уже исчез в соседней комнате со своей «добычей». Я услышал, как снова выдвигаются ящики. Гардероб. Сделать я ничего не мог. Бросок вниз к телефону даже в моих исчезнувших очках никаких шансов на успех не имел.
Я увидел, как он вышел и наклонился над чем-то на площадке – сумка или баул. Зашелестела бумага. Наконец он выпрямился и опять встал в дверях моей комнаты.
– Маловато, – сказал он. – Неважно. Еще только ваши деньги, и все.
– Мои деньги?
Он кивнул в сторону комода:
– Мелочь я вам оставлю.
– Но вы же взяли уже достаточно?
– Извините.
– У меня с собой очень мало.
– Значит, вы и не хватитесь. Верно?
Он не сделал никакого угрожающего жеста, в голосе не звучало явной угрозы – он просто стоял и смотрел на меня. Но дальнейшие увертки казались бесполезными.
– За дверью.
Он опять нацелил палец и закрыл дверь. Открылась моя спортивная куртка. Очень глупо, но я почувствовал смущение. Не желая тратить время на поиски банка в Дорсете, я перед тем, как уехать из Лондона, кассировал чек на пятьдесят фунтов. Конечно, бумажник и банкноты он нашел сразу же. Я увидел, как он вынул банкноты и быстро их пересчитал. Затем, к моему изумлению, он подошел к кровати и уронил одну на ее край.
– Пятерка за попытку. Лады?