Ей было двадцать шесть лет.
Я хотел ей позвонить на Новый год, ровно в двенадцать часов, и не смог. Всю ночь я бродил по замерзшему, еле-еле запорошенному сухим снегом Чернигову, набредая на веселые подогретые компании, проходя по диагонали дворы-колодцы и безмолвные неосвещенные скверы. Эта медитативная прогулка стоила мне двухстороннего воспаления легких. Второго января меня уложили в терапию областной больницы, а через три дня она пришла ко мне. К тому времени антибиотиками мне сбили температуру, но я чувствовал головокружение и невесомость. Я стоял у окна и смотрел на больничный парк. Больше всего мне нравились большие тополя. «Окно выходит в белые деревья, в большие и красивые деревья», – вертелось в голове. Я не помнил – откуда.
– Саша, – сказала она, – я принесла тебе яблоки.
Если бы я увидел привидение, то испугался бы меньше. Я вцепился в подоконник и мгновенно стал совершенно мокрым – футболка прилипла к спине, по лбу поползли капли пота. Она была в белом халате поверх красного свитера, смотрела на меня своими шаманскими глазами, и пауза становилась фантастически неприличной. Просто отчаянно неприличной. Неприличнее ее стало только то, что случилось потом. А случилось вот что – она взяла меня за рукав пижамной куртки и молча потащила за собой. Свернула за угол, за сестринский пост, подошла к белой двери – к одной из многочисленных белых дверей, достала из кармана ключ и открыла ее. (Потом она призналась мне, что в тот день дежурным врачом была ее подруга Ленка – единственный человек в мире, которому она, роняя слезы в рюмку коньяка, призналась, что преступно и лихорадочно влюбилась в своего ученика. «Так сосредоточься на главном, – посоветовала Ленка. – И тебе немедленно полегчает». «Это на чем же?» – спросила несчастная Галя. «Вот дура… – жалостливо вздохнула Ленка. – Прямо сил нет смотреть».)
Закрыв за собой дверь, мы попали в параллельный мир. В нем были письменный стол, вешалка и кушетка. Галя сняла очки и положила их на стол. Я тоже снял очки и тоже положил их на стол, но чуть не уронил ее очки – так тряслись мои руки. И мы стали целоваться. Для того чтобы понять, как нужно это делать, мне хватило секунды. Мы целовались, стремительно сходя с ума, хрипели, задыхались, кусали друг другу губы. Говоря сегодняшним языком, она трахнула меня. Но тогда так не говорили. Как говорили тогда, я почему-то не помню. Но это не важно. Кончилось же все тем, что мы сломали кушетку.
Лежа на сломанной кушетке и рискуя соскользнуть с нее на пол, мы говорили друг другу совершенно безумные вещи. Совершенно безумные, волшебные и неприличные. Потом она замолчала. Потом сказала:
– Меня посадят в тюрьму.
– За что? – испугался я.
– За растление несовершеннолетнего.
– Меня?
– Тебя.
– Не бойся, – сказал я и прижал ее к кушетке своим телом. Я смотрел на нее сверху – на ее мокрую челку, глаза и губы. – Не бойся, – повторил я и поцеловал ее в горячую пульсирующую шею, – никто ничего не узнает.
С этого дня я начал выздоравливать, я ел и спал за троих, слонялся по больничному коридору и пытался читать Грэма Грина. Галя приходила еще дважды, но без последствий – подруга Ленка слегла с банальной ангиной, и рассчитывать на ее благословенное дежурство мы не могли.
– Тебе попало от подруги за кушетку? – спросил я Галю, пытаясь незаметно установить с ней хоть какой-нибудь тактильный контакт – коснуться пальцами запястья, губами – уха, коленом… Ну и так далее.