Выбрать главу

На корме сидела незнакомая барышня и читала книгу. Она сидела почти спиной ко мне, а на берегу работала помпа, и свист и чавканье, конечно, заглушили короткий вакуумный хлопок открывающейся двери. Так что она не оглянулась. Читала, как у себя дома, – на моей яхте! Я стоял в двух метрах и тупо смотрел на ее спину в белой ветровке.

– Доброе утро, – произнесла она и только тогда обернулась. Значит, слышала.

– Доброе утро, – подал голос я. – Вообще-то это моя яхта.

Барышня пристально и совершенно открыто рассматривала меня – сонного, небритого, всклокоченного урода, и я, слава богу, не увидел в ее лице ни удивления, ни сочувствия.

– Извините, – сказала она, – но ваш телефон не отвечает, вот я тут и сижу. Не хотела вас будить.

– Я в основном сплю, – зачем-то сообщил я ей, – вы могли просидеть тут до следующего утра.

– Ну и не беда, – спокойно заявила незнакомка.

– А зачем вы сидите? – наконец-то мне пришел в голову вопрос по существу.

– Вас жду.

– А-а…

Редкий по красоте диалог.

Гостья повертела на пальце серебряное кольцо.

– А почему вы не спрашиваете – зачем?

– Я спрошу, – пообещал я ей. – Если вы еще немного посидите, я почищу зубы, а потом уж спрошу у вас – зачем.

Я спустился в гальюн и посмотрел на себя в зеркало. Ну, так и есть – небритый, помятый урод с сизыми синяками под глазами. Зачем я с ней разговаривал? Чего она приперлась?

Меня нет, я умер вместе с Санькой тридцатого августа, в четверг, в три часа дня, и теперь бесконечно вижу одно и то же – как он выходит из машины, машет мне обеими руками у себя над головой, берет с заднего сиденья рюкзак, забрасывает его на плечо, и я, стоя на другой стороне дороги, слышу, как звенят пуговицы его ливайсовской куртки. Я хочу перейти дорогу, а он кричит мне:

– Леха, стой там! Я сам перейду! – И делает шаг. Но вдруг останавливается. Стоит и смотрит на меня.

– Ты чего, Сань? – удивляюсь я.

Он делает еще шаг и падает лицом вниз, молча, не успев выбросить вперед руки.

Откуда они знали, что он выйдет именно здесь? Значит, знали. Мы же обсуждали по телефону, что, прежде чем ехать на верфь, надо пойти сожрать в «Алкионе» какую-нибудь курицу по-македонски, каких-нибудь дерунов со сметаной и попить пива.

Подбежав и поняв, что произошло, я одновременно перестал видеть и дышать и, наверное, потерял сознание. А очнулся оттого, что какая-то женщина кричала рядом:

– Тут два трупа! Стреляли, наверное, со стройки.

В центре шла великая бесконечная стройка. Строили новую Бессарабку, строили торговый центр. Да чего только не строили тем летом… Я открыл глаза и увидел Санькину руку ладонью вверх, увидел полоску незагорелой кожи под ремешком часов и длинную линию жизни. Потом увидел перепуганную девушку-гаишницу – она и кричала в рацию.

– Ты живой? – севшим голосом спросила она меня.

И я честно ответил ей:

– Нет.

– В каких отношениях вы состояли с потерпевшим? – спросил меня майор милиции в отчаянно-депрессивной минималистской комнате – в ней имелись только стол, стулья и сейф. Все грязно-желтое. И желтые стены. В этой комнате были созданы все условия, чтобы окончательно и бесповоротно свихнуться от отчаяния и тоски.

– Он мой друг.

– В смысле?

– В смысле – друг.

– Вы в курсе, кто такой Владимиров?

– В курсе, – успокоил я его.

– А вы кто?

Я пожал плечами. Перед ним лежали все мои данные – паспорт, место работы, место жительства и имена родственников до седьмого колена.

– Какого хрена он ездил без охраны? – с чувством произнес майор. И я промолчал – вопрос был явно риторическим.

Как я мог не заплакать – в той желтой комнате, глядя на кофейные круги на поганом желтом столе? Такого со мной не было лет сто. Я, тридцатилетний взрослый мужик, плакал на глазах у майора милиции, молча, тяжело, безнадежно, глядя прямо перед собой.

– Вы свободны, – со вздохом сказал он мне. – Можете идти домой.

Идти домой я не мог. Дома был Санькин спортивный костюм, его ноутбук, его синий свитер и мой диктофон с его голосом внутри. Диктофона я боялся больше всего. И поэтому поехал на яхту. А спустя двое суток беспробудного одинокого пьянства увидел Надежду, которая привезла мне жратву и какие-то шмотки. Носки там, трусы и прочее.

– Лешка, – все повторяла сестра, – Лешка…

Она сидела на корточках возле меня, валяющегося на койке, и пыталась гладить меня по голове. У нее получалось плохо, неловко, моя обостренная тактильность заставляла меня сжаться от трудноопределимого чувства – чего-то между раздражением и стыдом от того, что она так переживает.