Тут одна из сестер Сесилио, присутствовавшая при этом разговоре, вдруг начала усиленно кашлять, хотя вовсе не была простужена, а другая, не дав брату закончить фразу, вскричала:
— Сесилио!
Фермин Алькорта в свою очередь поспешно добавил:
— Сесилио, вероятно, желает рассказать нам о своих странствиях, но начал не совсем удачно, с конца. Не лучше ли, дорогой шурин, если ты начнешь свой рассказ с чего-нибудь другого…
Уперев руки в бока и оглядев всех поверх очков, ученый латинист воскликнул:
— Суета сует!
И тут же, повернувшись к своему тезке-племяннику, не спускавшему с него восторженных глаз, сказал!
— Запомни, тезка, мое первое нравоучение:
Мальчик с волнением ученика, обожающего своего учителя, повторил четверостишие, и Сесилио-старший похвалил его:
— Браво, браво! Сперва он повторял как попугай, а потом, докумекав, стал называться человеком. Память у тебя отличная.
Но тут их прервал дон Фермин:
— Полно, дети мои. Вы уже познакомились со знаменитым дядюшкой, а теперь пора спать. Да благословит вас господь.
Дети отправились к себе, а Сесилио-старший, оставшись с шурином и сестрами, решительно возобновил прерванный разговор:
— Так вы настаиваете, чтобы в этом доме даже не упоминалось имя сына Анны Юлии?
— В этом доме, дорогой Сесилио, — отвечал дон Фермин, — не нуждаются в благочестивых советах, ибо здесь всегда достойно следуют учению Иисуса Христа. А эта горькая и постыдная история уже давно предана забвению, и я полагаю, что ты никогда не заговоришь о ней при детях.
— Напротив! Как только они будут в состоянии понимать такие вещи, я им все расскажу. Этого еще не хватало! Надо называть вещи своими именами, и пускай дети излечатся от глупой сословной гордости и хотя бы немного проникнутся благородным уважением к человеку, который мечется в лапах нищеты и бесправия. И так уже, по-моему, давно пора сказать им, что Анна Юлия Алькорта была единственно подлинно честным человеком из всех когда-либо родившихся под этим кровом.
— Сесилио, ради бога! — вскричала одна из сестер Сеспедес, пока другая сестра снова искала спасения в нарочитом кашле.
Но ученый лиценциат еще яростней набросился на сестер:.
— Не смей оскорблять бога, призывая его в свидетели своей тупости, а ты прекрати свой дурацкий кашель, который мешает спокойно разговаривать.
— Полно, дорогой! — прервал шурина дон Фермин. — Прекратим, хотя бы на время, этот разговор. Я думаю, ты приехал не затем, чтобы бередить мои старые раны.
— Нет, конечно, я приехал не для того, чтобы бередить твои раны, но ты знаешь, я ненавижу подлость, и я хочу очистить твои раны от ядовитого гноя человеческой глупости, хорошенько промыть их и прижечь, чтобы они раз и навсегда зажили.
Сестры Сеспедес испуганно переглянулись с доном Фермином, и тот сказал:
— Воду и совет подают тогда, когда их просят, дорогой шурин.
— Ну так загнивай на корню! Мне-то какое дело до всего этого?!
Но, несмотря на такое заявление, Сесилио-старший, чувствовавший искреннюю симпатцю к дону Фермину, несколько раз пройдясь взад-вперед по галерее, где они вели разговор, подошел вплотную к шурину и спросил:
— Ну, так как? Я тебе нужен в эти дни?
— Разумеется, дорогой, — взволнованно отвечал Алькорта.
— Ради этого я и приехал.
— Ты не можешь представить, как я тебе признателен. Амелия оставила меня совсем одного, одного на всем свете!
— Полно! Не говори так! У тебя остались дети, да и эти вот две старые карги, которые будут донимать тебя своими глупостями и хоть так отвлекут от тяжких дум.
Сестры Сеспедес снова переглянулись, однако на сей раз у них на глазах даже навернулись слезы.
— Мне о многом надо переговорить с тобой, — сказал дон Фермин. — Я полагаю, что после стольких странствий ты вернулся, чтобы наконец пустить здесь корни. До нас время от времени доходили о тебе кое-какие вести, но всегда с чужих слов, сам ведь ты ни разу не написал нам ни строчки, хотя для тебя это и не составляло особого труда. И вести, надо сказать, самые странные: однажды, например, не помню уж в каком селении в Андах, тебя будто видели в роли коновала, а в другом месте, уж не помню в какой глуши, ты вдруг якобы заделался портным, а где-то у самой границы ты, говорили, столярничал, потом в какой-то деревне тебя даже, кажется, повстречали в фартуке каменщика.
— Хе-хе-хе, — захихикал лиценциат. — Мир тесен, и нет сил скрыться от всевидящих глаз ближнего.