Он тогда очень гордился своим телом. И было чем гордиться, клянусь поясом Венеры!
Потом у него этот дар постепенно отобрали. Но тогда, в двадцать и в двадцать один год, в эпоху приапейства, на станции Венеры Паренс, Приап или сама Великая Матерь наделили его поистине сатировой силой. Сила эта, с одной стороны, доставляла ему и его купидонкам неиссякаемое наслаждение, но вместе с тем, как он мне однажды пожаловался, причиняла ему едва ли не танталовы муки. «В Аиде, — объяснял Кузнечик, — Танталу не дают есть и пить. Я ем и пью. Но с каждым новым глотком жажда моя лишь усиливается. С каждым новым кушаньем меня охватывает всё более лютый и мучительный голод… Как у Проперция: „Тот, кто безумствам любви конца ожидает, безумен: у настоящей любви нет никаких рубежей“».
Сам посуди. Чтобы утихомирить сидящего внутри него Приапа, Кузнечик должен был рано утром встретиться с молодой и выносливой заработчицей, перед обедом — с одной или несколькими театральными плясуньями, вечером — с гетерой или с провинциалкой-вольноотпущенницей. И всё это лишь для того, чтобы ночью не истерзать и не измучить какую-нибудь вдовушку, замужнюю матрону или римлянку-молодку. Он мне однажды признался: «Милый Тутик! У меня на дню должно быть сразу несколько купидонок. Если у меня будет одна, она умрет через несколько дней».
Обычный человек если не с первого раза, то со второго и с третьего уж точно утолит свою страсть и блаженно обессилит. Кузнечик же выдерживал десять, пятнадцать, двадцать заездов — его выражение. «Трижды обогнув мету, — говорил он, — я не испытываю ни малейшей усталости. После десятого заезда мне обычно хочется съесть яблоко или грушу. После пятнадцатого поворота — осушить чашу цельного вина. После двадцатого мне надо немного поспать, чтобы с новыми силами продолжить гонки».
Самый короткий заезд, по его словам, длился около четверти часа. Самый продолжительный — более семи часов.
Ты скажешь, преувеличивал?.. Я тоже однажды позволил себе усомниться. Тогда Кузнечик повлек меня в ближайший лупанарий, выбрал трех заработчиц и у меня на глазах с каждой из них совершил по шесть заездов подряд!
Одна из его замужних купидонок, как тогда говорили, страдала лидийской болезнью, то есть в приапействе была ненасытной. Муж ее, всадник-публикан, так устал от ее аппетита, что заставлял ее носить обвязанное вокруг талии мокрое холодное полотенце, надеясь таким образом хотя бы слегка остудить ее пыл. Она потому и прилепилась к Кузнечику, что тот снимал с нее проклятое полотенце и приапил ее повсюду и беспрерывно: в крытых носилках, когда они ехали к нему или к ней домой; в роще на плаще и под деревом, если по дороге попадалась им роща; в саду, «в беспорядке вокруг свежих роз накидав» — так у Проперция; один раз — на заброшенном кладбище, потому что они шли пешком и его несчастной купидонке так сильно приспичило… Однажды он ворвался ко мне в дом, упал передо мной на колени и взмолился: «Тутик! Пойди, погуляй на часочек! Лесбия моя умрет, если твой кров не придет нам на помощь!» И я еще не успел выйти из дома, как они сплелись, будто плющ вокруг дуба, вцепились друг в дружку, как египетские кошки, и тут же, в прихожей, на холодном полу… Когда часа через два я вернулся, у них в самом разгаре была навмахия в имплувии… Вернувшись еще через час, я застал их под лестницей на ложе рабыни; она была в позе филлейской матери, а он — парфянского стрелка… Увы, мне пришлось нарушить гостеприимство и прервать их заезды. Ибо к вечеру ожидался возврат из деревни моего отца. И, надо сказать, остававшиеся в доме рабы были так сильно смущены и перепуганы, что заперлись в винном погребе и едва не окоченели… Лесбия — так Кузнечик называл эту женщину в честь возлюбленной Катулла — Лесбия, уходя, обхватила меня руками за шею и закричала мне в ухо: «Он демон! Он бог! Я с ним теряю рассудок и превращаюсь в менаду!.. Вакх! Приап! Аполлон! Мне хочется умереть! Я не хочу возвращаться на землю!..» Она бы совсем меня оглушила, если б Кузнечик не пришел мне на помощь и не вытащил свою подружку сначала в прихожую, а затем — на улицу.
Преувеличивал, говоришь? Нет, полагаю, преуменьшал.
Юкунда-рабыня уже массировала Вардию живот, все ниже и ниже спускаясь руками. Я старался теперь не смотреть в их сторону.
А Гней Эдий все больше оживлялся:
— Помнишь, у Катулла: