Я никогда не мог понять, почему все считают долгом навещать покойного, лежащего на своем последнем одре. Я никогда не знал, что может сказать мертвый. Она жила. Ты любил ее. Она болела. Ты ухаживал за ней. Она умерла. Ты похоронил ее. Я не похоронил ее. Я думал только о себе, о лучшем способе избегнуть почти невыносимой боли. Как тогда, когда мне прострелили колено, моей первой мыслью было избавить себя самоубийством от боли, которая выше моих сил. Избавиться? Или остаться в живых? В сущности, мне не хотелось жить. Но мне хотелось что-то сделать. Всякое действие, даже бессмысленное, всегда таит в себе нечто прекрасное, какое-то освобождение. Поэтому действие без цели так опасно. Но у меня больше не было цели. Что же мне делать? Никто не мог мне посоветовать. Решать должен был я, сам.
Я снова поднял телефонную трубку, заказал разговор с отцом, потом вызвал к себе по внутреннему телефону директора и экономку. Они пришли. Мы все трое уселись за письменный стол. Шприц я спрятал в ящик ночного столика. Прежде чем употреблять его для других, его нужно будет прокипятить и продезинфицировать, продезинфицировать совершенно так же, как эти комнаты, в которых жила и долго страдала моя Эвелина, Но она никогда больше не вернется сюда, и мне было все безразлично. Наконец заговорил Морауэр. Мы втроем обсудили самое необходимое. В промежутке между деловыми замечаниями слезы ручьями текли у меня по лицу, я отирал их носовым платком, словно честный пот, заработанный тяжелым почетным трудом. Мы ждали, пока нас соединят по телефону с моими. Это продолжалось долго. И мы обсудили тем временем, где и как похоронить Эвелину. Мы не знали, сколько денег было при ней. Плату за пребывание в клинике она, вероятно, внесла вперед, драгоценности, за исключением красивых, дорогих колец, она сдала в тамошнюю контору вместе со своими документами. Мы позвонили туда и узнали, что сумма, оставшаяся у них, за вычетом платы за операцию и роды, очень мала.
— Что же вы предполагаете делать? — спросила экономка.
— Придется нам позаботиться обо всем, нельзя же зарыть ее в землю, как собаку, — сказал я. — В крайнем случае, господин директор, вы одолжите мне деньги.
— Не знаю! Не знаю! Вы великий расточитель? Я еще подумаю! — возразил он, словно можно острить по такому грустному поводу. — А что будет с этим? — С обычной для него бесцеремонностью он прочел телеграмму, лежавшую на столе.
— Я позвонил домой, я жду разъяснений.
— Да, мой дорогой. Беда никогда не приходит одна! — заметил он бестактно.
Я молчал, и мы все уставились ста зеленую настольную лампу.
— В крайнем случае мы похороним нашу бедную красавицу здесь у нас, на деревенском кладбище. Во сколько это может обойтись? У меня там кредит. Я каждый год вношу общине свою дань, — сказал Морауэр.
— Бедняжечке будет здесь так же спокойно, как и в самом аристократическом фамильном склепе. Я, например, не хочу, чтобы меня похоронили в другом месте, — заметила экономка.
На этом разговор иссяк. Морауэр закурил папиросу, и экономка последовала его примеру.
— Может быть, вы все-таки поели бы чего-нибудь? — по-матерински спросила она меня. — Такие переживания обессиливают. Бог знает, что еще ожидает вас дома!
Я поблагодарил. Через четверть часа я запросил коммутатор, заказан ли разговор на почте.
— Только что, две минуты назад.
— Почему же не раньше?
— Х и У (двое наших больных, которые обычно помогали в конторе) больны гриппом. Я не мог освободиться. Вас соединят через несколько минут.
Я поблагодарил.
— Что мы наденем на бедняжку? — спросила экономка.
Я снова пролил немного глазного пота, называемого слезами. На этот раз директор проявил человеческие чувства.
— Глупая баба, — сказал он, — оставьте наконец бедного парня в покое!
— У нее ведь были два чемодана, битком набитые платьями, — безжалостно продолжала старуха. — Найдется же там что-нибудь подходящее. Шубу мы ни за что не отдадим.
Я покачал головой. Я хотел, чтобы ее похоронили в шубе. Я вспомнил вечер, когда встретил ее на вокзале и она укрывалась шубой в холодном номере гостиницы.
— Разве вы не видите, — рассердился Морауэр, — что вы его мучаете. Такая старая и такая садистка!
— Фу! — сказала старуха и рассмеялась.
Он поднялся, готовый уйти.
— Пусть этим любуется кто-нибудь другой!
— Вы старый ребенок, — очень добродушно сказала экономка. — Вы холостяк, у вас нет даже собаки, которая поплачет после вашей кончины. Разве вы можете иметь право голоса в обычных житейских обстоятельствах?
— Преувеличение! Преувеличение, как всегда! — сказал он и снова уселся. Теперь уже он не понимал, что я терплю муки ада, пока он спорит со старухой. На счастье, позвонили из квартиры моего отца. У телефона была моя жена.
— Как папа? — спросил я.
— Спит.
— Он в сознании?
— Разумеется! Но он страшно ослабел. Врач говорит, что у него был обморок.
— Обморок? Мама телеграфировала: удар.
— Может быть, и легкий удар. Во всяком случае, он лишился речи, и мы нашли его без сознания на ковре в кабинете. Он держал в руке извещение из банка.
— Значит, он все-таки потерял сознание? — спросил я упрямо.
— Отвяжись наконец! — сказала она резким голосом, как когда-то в Пушберге. — Ничего тебе не поможет, придется тебе оставить твою Габи и приехать немедленно.
— Кого? Какую Габи?
— Ты обязан приехать, — повторила она вне себя, — мы с мамой не знаем, что станется с нами и с детьми, ты должен приехать сейчас же. Когда ты можешь быть здесь?
Я должен был принять решение. Зажав рукой трубку так, что Валли ничего не могла услышать, я обратился к Морауэру и экономке:
— Что мне делать? Ехать домой сейчас или дождаться погребения?
Морауэр хотел что-то сказать, но старуха не дала ему слова вымолвить.
— Покамест вы должны остаться. Непременно.
— Погоди еще минуту, Валли, — сказал я в трубку, — я соображаю.
— Но мы разговариваем уже семь минут, — напомнила она.
Я снова положил трубку на письменный стол.
— Когда могут быть похороны? — спросил я.
— Дня через два-три. Перевозка, отпевание в церкви, переговоры с кладбищенским управлением. Это не так-то все скоро делается.
— Дня через два?
Старуха покачала головой.
— Мы должны решить относительно ребенка. Что станется с несчастным червячком?
— Через три дня, — сказал я Валли.
— Но это невозможно, — крикнула Валли так, что мои собеседники услышали ее голос. — Ты не смеешь всегда предавать и продавать свою семью.
— Послушай, Валли, — сказал я, — я знаю, что ты нам всем желаешь добра. Пожалуйста, потерпи немного. Только совсем немного. Я приеду непременно.
— Но ты обещаешь? — спросила она, тотчас же успокоившись и смирившись, как всегда.
— Я позвоню завтра в восемь часов утра.
— Лучше после девяти, — сказала она. — В восемь к папе должен прийти врач.
— Хорошо, — согласился я. — Утро вечера мудренее.
— Ты хочешь поговорить с мамой?
— Да, если она может.
— Она приняла снотворное. Разбудить ее? Мы весь вечер ждали от тебя телеграммы.
— Нет, пусть спит. Что касается денег, не предпринимайте ничего до моего приезда. Попытайся сегодня ночью составить себе представление…
— Нет, ты должен приехать, я не могу взять на себя ответственность. Он потерял чуть ли не несколько миллионов.
— Да, Валли, дорогая, — сказал я очень мягко, — я приеду. Сегодняшние миллионы уже не прежние миллионы. Не волнуй папу. Завтра утром мы поговорим опять. Спокойной ночи. Успокойся. Я не оставлю вас!
— Я… ты очень мне нужен, — сказала она. — Спи и ты спокойно. Благодарю тебя.
Во время этого длинного разговора Морауэр ушел.
— Теперь нам нужно все уладить с ребенком, — сказала неумолимая старуха. — Его окрестили? Родные извещены?