В двенадцать наконец явился Петер, и она отправилась обедать. Вышла на Хакешер-Маркт, где было не так оживленно, как обычно в это время, хотя кафе и рестораны открыты и там полно туристов в явной нерешительности — то ли продолжать осмотр города, то ли нет. Изабель — узкая юбка до колена, кроссовки — дошла до Ораниенбургской улицы, где перед синагогой полицейских было больше обычного, и решила возвращаться через улицу Розенталер. Небо затянуто, дома и витрины как в молоке, прохожие за пеленой тумана, будто хотят переждать, даже скрыться, да и как им себя вести, с каким лицом идти по улице?
У обувного магазина Изабель остановилась, чтобы взглянуть на свое отражение: никакого смятения чувств. Вытащила резинку из волос. Темно-русые, пышные волосы. Лицо только потому незаурядно, что слишком правильно… Ровный, бледный овал. Пальцем ткнула себе в нос, нажала вправо, влево. Вдруг рядом оказалась, словно из-под земли выросла, маленькая девочка, передразнила ее, улыбнулась во весь рот и тут же убежала. В крошечных розовых туфельках. Изабель взглянула на свои кроссовки и вошла в магазин. Угрюмая продавщица подняла голову и небрежно сдвинула, столкнула с прилавка на пол развернутую газету, вовсе не думая о тех, которые на снимках, застыв в воздухе, опять полетели вниз. В восемь часов, так сказал Якоб, он будет ждать ее в «Вюргенгеле», и дело не в обуви, подумала Изабель, а в походке. Выбрала туфли на маленьких каблучках в форме полумесяца, сужаются к мыску, тусклого и неровного темного цвета, на подъеме справа и слева по черной резинке. Постукивая каблучками по новому, но уже поцарапанному паркету, Изабель шагала туда-сюда перед зеркалом.
— Сегодня вечером у меня свидание, и… — заговорила она.
— Сегодня вечером? — переспросила продавщица, будто Изабель сообщила о предстоящих похоронах.
Вот нелепая мысль, что вместо Якоба к ней на свидание явится, как в плохом кино, бывший фрайбургский любовник и его одежда, как это ни странно, опять будет пахнуть сеном. Подобно Якобу, он бы тотчас ее узнал, ведь она со своих двадцати лет почти не изменилась, и лицо у нее такое же чистое, невинное.
Так она вышагивала перед зеркалом, разглядывая туфли. Продавщица наблюдала за ней, скрестив ноги в длинных узких брюках, поигрывая туфелькой на высоком каблуке, розового цвета, с каким-то золотым насекомым вместо пряжки, скорчив гримасу и не говоря ни слова. Она забыла включить музыку, но что за музыку можно слушать в такой день? И машины по улице едут, кажется, медленнее обычного. Через стекло витрины видно ребенка на велосипеде, мать крепко ухватилась за багажник. Якоб не допускал сомнения в том, что они сегодня увидятся, в «Вюргенгеле», и потом тоже. «А потом посмотрим». Этого можно было и не говорить; он уже не улыбался, а Гинка захихикала и с подчеркнутой деликатностью прикрыла дверь. Тук-тук, каблучки-полумесяцы по паркету, тут бы музыку, ритм, сентиментальную песенку, и продавщица пошла к прилавку, наклонилась к стереоустановке, грациозно, от бедер, ноги прямо, только выставив назад маленькую попку, так что блузка задралась и чуточку открыла спину, белую и худую, а внизу, где начинаются ягодицы, гладкую и упругую.
— Классно смотрится, честное слово, — сказала она равнодушно.
Сегодня утром Изабель наконец застала Алексу. «Да ладно, что такое с нами могло случиться? Что тебе беспокоиться?» А фоном смех Клары. Изабель ощутила легкий укол, как и всякий раз, когда оказывалась не главной, не играла первую скрипку для Алексы, а ведь никогда и не играла, да и отчего бы? Оттого, что они два года жили в одной квартире? Зато сегодня вечером ее ждет Якоб. «Буду ждать тебя», — сказал и ушел. Первый год в Берлине Изабель как безумная покупала тряпки, чтобы избавиться от гейдельбергской, от фрайбургской провинциальной духоты, но Ханна ее высмеяла. Алекса переехала к Кларе, и с тех пор Изабель копила деньги, словно берегла свое прошлое и свое будущее, надеясь, что в узком зазоре между ними останется цела и невредима, вообще не касаясь денег, присланных родителями «для свободного пользования», как каждый раз писал ей отец на Рождество и на день рождения.
Изабель скинула туфли, в черных чулках стала на паркет и кивнула продавщице. Двести семьдесят девять марок. На улице со скрежетом отъехал от остановки трамвай. Решительным движением Изабель сунула кроссовки в протянутый ей бумажный пакет, опять скользнула в новые туфли. Каблучки четко застучали по тротуару, ребенок с велосипедом, мальчишка, посмотрел на нее внимательно и просиял, когда ему удалось забраться на седло и неуверенно тронуться с места. Он едва не упал, еще раз оглянувшись на Изабель. Дети ее любят, будто она сама ребенок, только переодетый, повзрослевшая девочка-подросток, — утверждала Алекса и купила махровое детское белье, чтобы сфотографировать в нем Изабель. В воздухе кружил вертолет.
3
Якоб проснулся рано и пошел пешком в бюро. После вчерашнего дождя улицы высохли, но день был холодный, неприветливый. В марте ему исполнилось тридцать три, подведение итогов еще одного прожитого года занимало его все меньше. Отныне время пойдет по-другому, медленнее. «Под тем, что прошло, довольно подвести черту, надо просто сделать несколько записей ради ориентира, — думал он. — Несложный случай, требующий краткого комментария». Серьезные лица немногочисленных прохожих его раздражали, с ними-то ничего не случилось. «Не было такого уговора — вот и не случилось», — размышлял он. С самой смерти матери несчастье и его обходило стороной.
Она умерла незадолго до того, как Якобу исполнилось двенадцать, и тогда к ним с отцом переехала тетя Фини. Она готовила на кухне с тайным удовлетворением оттого, что младшему брату без нее не обойтись, что его брак с той мещанкой из Померании так или иначе разбился. О смерть разбился. Якоб несколько недель подряд даже говорить не мог, уж по крайней мере с тетей Фини, а та мало-помалу выносила вещи из комнаты своей невестки Ангрит, сокрушаясь, что против секретера в стиле бидермейер, подаренного братом жене, возразить было нечего. Зато письма и фотографии она повытаскивала изо всех ящиков, а остальную мебель заставила вывезти: два кресла, столик, яркие стулья «Якобсен», купленные Ангрит Хольбах в семидесятые годы, надувные прозрачные пуфики, лампы. Только четыре года спустя, когда тете Фини пришлось из-за Гертруды, новой отцовой подруги, покинуть дом, Якоб заметил, как там все переменилось. Он пытался вспоминать мать, яркие краски и четкие формы, которые та любила, и с нетерпением ждал минуты, когда покинет этот дом, когда не придется больше открывать дверь в глухую его тишину.
Благие намерения Гертруды тоже пошли прахом. Она возвращалась вечером раньше отца, нагруженная пакетами, громко звала Якоба, проигрывала на кухне свои старые кассеты «Битлз», Фэтс Уоллер, Телониус Монк. Но длилось это недолго, ведь ничто не могло длиться долго в доме, где они жили как временные постояльцы, осторожно обращаясь с мебелью в ожидании отъезда. В конечном счете отец остался один, не зря Гертруда говорила Якобу, что уедет, мол, отсюда вместе с ним. Якоб не сильно верил, что Гертруда здесь ради него, но все равно влюбился. Наконец она наняла микроавтобус, вывезла его со всем багажом во Фрайбург и поцеловала в губы. Вместе они затащили матрац в новую комнату, а потом Якоб несколько месяцев сокрушался, что с нею не переспал. Вскоре он завел роман и спал с соседкой, храня воспоминание о Гертруде, которая действительно бросила его отца, и ждал письма, которое так и не пришло, и только спустя три года, когда на лекции по истории права он сел за стол рядом с Изабель, влюбился снова.
У него был Ганс. «С детского сада», — отвечал Якоб, если его спрашивали, давно ли он знает Ганса. На самом же деле они познакомились во Фрайбурге именно в тот день, когда Якоб приехал, когда купил новые ботинки и впервые пошел обедать в студенческую столовую в этих дорогих мужских ботинках «Балли», желая таким образом отметить начало чего-то, свое начало, ту точку, от которой он обретет или не обретет собственные воспоминания, вольно отсекая лишнее, навязанное ему другими. Оба они самостоятельно, без друзей и без одноклассников, уже поступивших здесь в университет, приехали во Фрайбург изучать юриспруденцию, и так получилось, что они оказались рядом в очереди перед столовой, в горячем потоке воздуха, возле грязной, исцарапанной бетонной стены, среди запахов пищи, вызывавших у Якоба тошноту, а у Ганса недоумение. Шаг за шагом двигались они вперед мимо книжного киоска, изо дня в день предстоит им тут торчать, и Якоб глаз не мог отвести от новенькой кожаной папки, от ее швов, таких прочных и надежных на вид. Зазевавшись, он случайно толкнул Ганса, стоявшего перед ним со студенческим билетом в руке, будто он готов в любой момент заявить о своих правах. Ганс приехал из деревеньки в Шварцвальде, где его родители держали хозяйство.