Он сделал паузу и обратил лицо к небесам, потом снова взглянул на толпу, постепенно приходившую в волнение. «Интересно, над чем же они смеялись?» — спросил себя Якоб. Одни уходили, другие занимали их место, так что Якоба вынесло вперед, и он постарался покрепче держаться на ногах, чтобы не толкнуть женщину прямо перед собой. Тонкая шея так близко, что он различает каждую волосинку, светлый, светлее ее волос, пушок на шее, выступающий позвонок, нежный и хрупкий. Сунул руки в карманы брюк, борясь с желанием погладить ее затылок, мягко повернуть ее голову к себе.
— Выжидаете? Терпеливо и слепо ждете, а потом не помните ничего. Видите вот эту улицу? Разве вы нищи? Разве вы убиты? Но вы ни о чем не помните! Не знаете ничего! Вы правы, что забыли Иисуса: он умер не за вас, он умер на кресте, а за кого — спросите у мертвых. А себя спросите, для кого живете вы, для кого дышите, для кого наступает лето и все цветет, пока напряжение становится непереносимым. Вглядитесь в красоту — она есть даже здесь, когда смеркается и когда темнота, незаметно подкрадываясь, окутывает вас, а сирены заливаются по тревоге. И пока один валяется в собственном дерьме, за пару метров от него или через пару часов другого убивают, расстреливают, закалывают, оттого что вы закрыли глаза и ничего не хотите видеть, оттого что переход в царство мертвых уже оплачен вашими преступлениями. Мы — воры, потому что мы так живем. Каждый день мы проживаем за счет тех, кто согбенно просит прибежища, просит отсрочки. Неизвестно, думаете вы, постигнет ли нас несчастье. Постигнет! Неизбежно постигнет за наше бессердечие. У нас нет права на выживание. Мы голы. Мы просто пока еще живем, но на этом всё.
— Что это означает? — прошептал Якоб, чуточку наклонившись вперед, чтобы его дыхание долетело до гладкой кожи, до шеи женщины перед ним. Она шевельнулась, слегка повернула голову, показывая, что услышала его.
— Сейчас он закончит, — только и ответила она.
— Может, еще жив тот, кого санитары погрузили на носилки. Может, еще жив тот, у кого осколками порезано лицо. Может, еще жив тот, кому оторвало руку, оторвало ногу. Может, кто-то рыдает в тюрьме, уповая только на смерть, а мы оплачиваем эту тюрьму. А что имеем мы, что в наших руках? Только то, что с нами пока ничего не случилось. Надо ли быть благодарным за это? — спросите вы. А я отвечу: нет. Надо быть не благодарным, а смиренным. Соберитесь с духом, будьте смиренны, но не смиряйтесь с тем, что невыносимо. Разве война закончилась? Да, закончилась — кричите вы, но знаете сами: это ложь. Знаете, что будущие мертвецы уже отмечены знаком на лбу. Знаете, что люди рыдают ночами от страха. Вы видите, как умирают ваши дети. Видите, как умирают ваши любимые. Видите пыль, которая не оседает, потому что мы взвихрили ее в воздухе.
— Бог ты мой, — произнес Якоб.
Оратор выпрямился, будто услышав эти слова, и выкрикнул ему в лицо:
— Вы поймете это, скоро поймете! Поймете, и сегодня, сегодня и однажды будете счастливы.
— Чего он добивается? — снова заговорил Якоб.
Люди расходились спокойно и равнодушно, хотя слушали так внимательно. Уже почти стемнело, но Якоб почувствовал на себе пытливые, любопытные взгляды. Женщина, стоявшая впереди, наконец обернулась и с улыбкой обратилась к нему:
— Меня зовут Мириам.
И, как по команде, все перестали на него глазеть, двинулись в сторону метро, пошли направо, пошли налево, а проповедник свернул спальный мешок и тоже исчез.
— Ты замерз. — Мириам взяла его за руку, как ребенка, и спокойно, будто так и надо, продолжила: — Я дам тебе чаю, пойдем, здесь недалеко.
Она шла рядом, держа его за руку, быстрым шагом. «Как хорошо, — думал Якоб, — как просто».
Он дрожал, когда они вместе вошли в комнату, где не было ничего, кроме стола и дивана, низкой книжной полки и фотографий над ней. Уютно, но как-то грустно.
— Можно я сниму с тебя ботинки? — спросила Мириам. Стащила через голову свитер, выскользнула из джинсов, полуобнаженная встала перед ним на колени, смеясь, развязала ему шнурки, стянула с ног ботинки, взяла в свои ладони правую ступню.
— Иона — так зовут проповедника, мы знакомы много лет, раньше он был моим учителем, а потом я встретила его на улице, отчаявшегося, одичавшего. Когда он начал проповедовать — хотя это не проповедь! — я решила: сумасшедший. Однажды он указал мне на кого-то из слушателей и велел отвести его домой. Он считает, что на пути мы часто встречаем тех, кого могли бы любить, только жизнь не позволяет. Но и слепой случай — так он говорит — не должен закрывать нам глаза на тех, кому мы готовы выказать расположение. И я тогда его послушалась, сама не знаю отчего. К сексу это отношения не имеет. — И Мириам тихонько рассмеялась, выпустила его правую ногу, взяла левую, положила к себе на колени. — Сейчас я принесу тебе чаю.
Якоб сидел на диване, бодрый и сонный вместе, смотрел на фотографии над книжной полкой, запечатлевшие беззаботную жизнь, смотрел, как Мириам улыбается в камеру, одновременно тетешкая малютку на руках. Ребенок был посветлее, чем она, с зелеными глазами и лицом таким счастливым, что Якобу его счастье представилось чрезмерным, почему-то невозможным в комнате, где они находились.
— Кто это на фотографии? — обратился он к Мириам, когда та вошла в комнату с чайником и двумя стаканами, расставила чайник и стаканы на табурете. Она успела переодеться в короткую юбочку.
— Мой сын Тим, — ответила Мириам. — Наш сын, мой и Ионы. Мы поженились, но спустя несколько месяцев Иона пропал, я от горя чуть с ума не сошла, а он написал мне одно-единственное письмо, но прочитать его было невозможно, он пролил воду на листок, так что остался лишь след его почерка, и тогда я переехала сюда из квартиры в Клэпеме. Тут Тим появился на свет. Родители меня поддерживали, я даже снова пошла учиться.
Мириам нетерпеливым движением одернула юбку:
— Ты меня совсем не слушаешь!
Но Якоб и этого не услышал. Руки у него снова затряслись, да и ноги, и Мириам снова положила их на колени, принялась гладить. «Изабель ни за что бы так не сделала»! пришло в голову Якобу. Она всегда робеет, ласки ее всегда мимолетные, тайные, словно она стыдится себя или их обоих, опасается раскрыть сокровенное. Он закрыл глаза. Мириам сняла его носки, осторожно тронула по очереди все пальцы на ногах, погладила. Якоб хотел было встать, но какая-то неведомая сила заставила его вновь упасть на диван, сдавила сердце, выжала слезу из глаз. Фотография, понял он. Крепкое тельце ребенка, который старается вырваться из рук Мириам, нетерпеливо бьется, барахтается и, наконец, убегает, бежит, исполненный счастья и буйной свободы, а улица мокрая от дождя, и асфальт поблескивает в вечернем свете, и Тим оборачивается, машет рукой, но водитель машины этого не видит, он вообще видит не Тима, а ослепительную вспышку и ощущает толчок. И жмет на тормоз.
Якоба била дрожь. И что-то оборвалось, взорвалось. Он выпрямился всем телом, открыл глаза и изумленно уставился на Мириам, протянул к ней руки в тоске и горе. «Почему, почему? — спрашивал он себя. — И как она с этим живет? А так ли оно было?» Он обнял Мириам, дрожь не прошла, но стала незаметнее, как тонкий покров над его любовью и его тревогами, и воспоминания смешивались с запахом Мириам, с запахами июньского дождя, и он увидел тех двоих в парке у пруда: младший красуется, озорует, но шалости эти столь же нежны, сколь нежны движения старшего, когда тот принимает его из воды. Обнимая Мириам, он все думал, что лучше бы тот старший и вправду был Бентхэм.
Баюкал Мириам в руках и знал, что сейчас уйдет, раз она так хочет. Оглушенный, одурманенный, он последовал ее знаку и вышел из дома, не осознав, где находится, и двигался как слепой до какой-то улицы, до канала, чья черная вода отдавала гнилью и лениво текла дальше, к парку, к вольеру, чьи обитатели давно уже спрятались в листве на ветках и уснули.