Переделка на городской лад шла мучительно.
Трубка раскуривалась с титаническим усилием, и спичек на нее уходило больше, чем табаку. Зато расчадившись, она сочилась полынью и жгла, как кипяток. Грубые джинсы кривили ноги до такой степени, что Ивану Сысоевичу порой казалось, что он смог бы ездить на лошади без седла. Мять их приходилось ежедневно. Еще хуже было с бородой. Кожа под шеей зудела и чесалась. Сдавалось, там растут не волосы, а комары.
— А Хемингуэю, думаете, было легче? — взбадривала драматурга Инга Драгунская.
— Да, это был мужественный человек, — соглашался Иван Сысоевич и, морщась, запихивал себе трубку в рот, как удила.
Пока Иван Сысоевич окуривал трубку и чесал бороду, Гурий Михайлович начинял и благоустраивал его квартиру. Стены комнат были покрашены в разный цвет, а кухня расписана под «голландский», как ему втолковали, кирпич. Трубка у Ивана Сысоевича тоже была голландской, и такой унисон ему понравился. Наконец свершилось и главное: Гурий Михайлович привез вдовий «ампир» — резной, «несгораемый», как выразился Белявский, дубовый шкаф, пузатенькое, как самовар, бюро, альковные кровати и ломберный столик для пасьянса. Последним штрихом, облагородившим квартиру драматурга, был замечательный «Голубой козел».
Теперь у Золотаря было «все, как у классиков» (не хватало, правда, еще собаки, но Гурий Михайлович обещал привезти ее прямо с погранзаставы), и только жена, старомодная сдобная жена, отравляла ему полноту счастья.
Она приводила Ивана Сысоевича в тихую ярость. И не только бумажными хвостами на голове и байковым халатом. Она его совершенно не понимала.
Пьесы давались Ивану Сысоевичу в муках. Иной раз он часами сидел на кухне и не мог придумать ни слова. Чуткая и начитанная Инга Драгунская посоветовала ему обратиться к примеру классиков. Шоу, по ее словам, вдохновлялся в тяжких случаях порчеными яблоками, а Мольер увлажнял голову жидким миндалем. Ивану Сысоевичу это понравилось. Но только он увлажнился и разложил перед собой червивую падалицу, как пришла Анюта, смахнула бесценную гниль в совок и, принюхавшись к миндалю, выразилась так:
— Слава богу! Наконец-то перхотью занялся!
Золотарь стиснул зубы и засосал носом кубометр воздуха разом.
Нет, он решительно не любил жену. Но она была, и с этим приходилось считаться.
— Анюта! — снова позвал он сладким голосом.
Жена не отзывалась.
Иван Сысоевич поднялся и пошел обговаривать вечерний стол. Гостей ожидалось немного, но принять их следовало по-писательски.
Анюта жевала на кухне пирог и задумчиво вчитывалась в промасленное местами письмо.
— В Ивано-Федоровске был пожар! — сообщила она главную новость. — У мамы занялся забор, но все обошлось, затушили.
— Ты смотри, что не год, то пожар, — сказал Золотарь, лениво сокрушаясь. — А театр?! — спохватился он. — Театр уцелел?
— Кто же его знает. Мама не пишет.
— О черт! — воскликнул Золотарь раздраженно. — Меня не интересуют заборы! Когда вы к этому наконец привыкнете?..
Глава XXI
Товарищи европейцы
Первым на новоселье к Золотарям заявился Белявский и привел с собой лохматого молодого человека. Перед этим у них состоялось бурное объяснение насчет квартиры и «Красного света». Но Белявский вывернулся, истолковав дело так: «Витюня, этот панельный дом записан, оказывается, за Союзом писателей! Так что я тебя прежде должен в союз протолкнуть… Как? Это уж мое дело».
Кытину донельзя хотелось в союз, и он поверил, тем более что Белявский вызвался немедленно отвести его к «человеку, который все решит». Этим человеком был Иван Сысоевич Золотарь.
— Прошу любить и жаловать, — сказал Гурий Михаилович, подталкивая незнакомца к хозяину. — Виктор Кытин… Молодой талант. Без пяти минут Кафка.
Талант таким словам нимало не смутился, не оробел и руку Золотарю подал замедленно, как это делают, ловя мух или передавая через весь стол полную рюмку водки.
— Ну как, будем оформлять в союз наше дарование? — продолжал Белявский, подмигивая Ивану Сысоевичу из-за спины Кытина.
— А как же! — весело поддержал драматург, вовсе не понимая, что Кытин принимает разговор всерьез.
Гости поздоровались с Анютой и проследовали в комнаты.