– Да это… – долетело до меня.
– Равняйсь! Смр-но! Прямо, шагом марш!
Огромная черная гусеница по зачавканной дороге поползла на Флот. Тысяча человек. Слава богу, довезли живьем. Теперь сдать бы их побыстрей.
Щенята родились ночью, а утром счастливая мать разлеглась на верхней палубе, позволяя всем вдоволь ими налюбоваться.
Их было ровно семь – маленьких серых комочков. Они жадно сосали набухшие материнские соски, упираясь в живот матери игрушечными коготочками.
Глаза Найды светились теплым материнством. Все матери смотрят на своих детенышей одинаково: с гордостью и любовью.
Малыши, наевшись, заснули, тесно прижавшись друг к другу и к теплому маминому боку.
Весеннее солнце высоко стояло над горизонтом. Моряки обступили Найду, улыбки бродили по их лицам.
– Так, ну-ка, – к Найде протиснулся боцман, – ишь ты, спят. Топить надо.
– Зачем?
– А чего ж их, разводить, что ли? – с этими словами боцман, наклонившись, сгреб всех малышей одной пятерней. – Вот та-ак.
Найда вскочила, заметалась, забегала, засуетилась. Она виновато совалась к каждому, заглядывала в руки, скулила. Моряки отворачивались. Найда искала, искала и вдруг остановилась как вкопанная – она поняла. Шерсть на ней вздыбилась, широко открывшиеся глаза остановились, потухли; пасть открылась, из нее медленно выполз язык – она захрипела.
Саша Белов – маленький тщедушный матросик – не выдержал:
– Товарищ мичман! Разрешите достать! Они еще плавают! Я быстро, товарищ мичман, я сейчас, я сейчас… я быстро… я уже… я уже…
Он рванул голландку вместе с тельняшкой и бросился за борт. Достал он двоих. Они уже не дышали. Найда бросилась к ним, лизала, толкала… потом замерла. Крупная дрожь шла по всему ее телу; розовая пена переполняла пасть и капала, капала на теплую, нагретую весенним солнцем палубу. Саша медленно подбирался к боцману.
– Вы не человек! Вы – никто! Никто!
Его схватили за руки.
– Не-на-ви-жу!!! – забился он в руках. – Ненавижу всех! Всех – ненавижу! Всю жизнь! Ненавижу.
Вечером на ют никто не пошел.
Там все еще стояла Найда.
Утром она умерла.
Она лежала головой к морю на покрытой росой верхней палубе, рядом с тем местом, где она родила своих детей.
Самовольная отлучка для курсанта – всегда волнующее событие; широко распахнутые ноздри самовольщика вдыхают не воздух, они вдыхают огромный объем информации; мозг его работает на пределе, чувства все обострены, пропасть отделяет его от остального некрадущегося человечества, и только эта пропасть позволяет оценить жизнь во всей ее неповторимой сладости…
В темноту чердака снизу ворвался столб света; в открытом люке показалась голова; голова осторожно повертелась.
– Поехали, – куда-то вниз зашипела голова и втащила за собой оставшееся тело; за первым телом скользнуло второе и так же как и первое беззвучно растворилось в чердачной черноте.
Крышка люка с шумом захлопнулась, в наступившей затем тишине кто-то чихнул. Тихонько ругнулся и прошипел:
– А нас не поймают?
– Все бетонно, здесь еще никто не ходил.
– А вдруг нас поймают?
– Не хочешь, не иди – «поймают – не поймают».
– А все-таки интересно, что будет, если поймают?
– Очень.
– Что «<очень».
– Очень интересно.
Голоса двинулись к чердачному окну; в середине чердака что-то стояло, это «что-то» сплошь состояло из блоков и цепей.
– Что это?
– А черт его знает.
– Давай посмотрим?
Стопор лебедки, как выяснилось много позже, расстопорился почти что сам собой. Тяжелая цепь пришла в движенье и в страшном грохоте рухнула куда-то вниз. Через мгновение кончилась цепь и кончился грохот. Медленно оседала тяжелая вековая пыль.
– Чего это она, а?
– Может, поднимем назад, как было?
– Офонарел? Она, может, тонну весит. Пусть кому надо, тот и поднимает, мотаем отсюда.
Прямо над ученым столом, далеко вверху, как крона баобаба, висела многопудовая хрустальная люстра старинной ручной работы.
Шло заседание ученого совета. Председательствовал в этом букете ученых старенький капитан первого ранга, всеми уважаемый профессор, удивительно похожий на белую реликтовую мышь.
Слово для доклада получил химик. Матовые лысины пришли в движение; букет ученых зашевелился, стараясь поточней принять форму кресел, успокоился наконец и вскоре отработанно завял, впав в тотальную дремоту.
Химик, слишком восторженный для своей профессии, пристегнул к безобиднейшей теме такую область человеческой мысли, где однажды потерявшись, можно брести годами. Он влез в физическую химию, все еще полную белых пятен, и заговорил с нарастающим жаром об энтальпиях, энтропиях и снова об энтальпиях.