Выбрать главу

Музыка была нестройной, мотив едва угадывался. Скорее всего, это был какой-нибудь марш, а, может, вальс. Вальс даже скорее. Барабан бухал, отдаваясь у меня в диафрагме, а трубы булькали в голове, словно моя собственная кровь собиралась закипеть. Но во всём этом не было ровным счётом ничего угрожающего. Я перестал на какое-то время бояться, я вступал в резонанс с этим нелепым оркестром, с весенним утром, с птицами, с домами, даже с машинами, со всём миром, и тело моё пело, стучало пульсом в такт ведущему барабану.

Странно было предположить, что эти милиционеры могут любить меня, но, похоже, они меня действительно любили в этот момент. И я их любил. И Глеб испытывал тоже самое, и мы с ним прекрасно понимали друг друга, и нам не надо было ничего говорить, не надо было даже смотреть друг на друга.

Мы смотрели вверх, в серую голубизну, исчерченную упругими ветками. Косяк дымился и догорал у меня в руке, но всё никак не мог догореть. Время замедлило свой ход и почти остановилось, но музыка, которая может существовать только во времени, всё-таки продолжалась.

Мы стояли и улыбались как идиоты, они дудели в свои трубы, а мы – в свои. Они выпускали звуки, а мы – дым. Всё мне прощалось – и что я не купил цветок бабушке, и что я не мог любить Глеба всю его оставшуюся жизнь. Все мы, смертные, сейчас, в этом единении, были равны.

Становилось всё светлее, уже стоял белый день, и я понял, разглядел то, что происходило непосредственно надо мной. Это были тополя. Коричневые блестящие чешуйки почек медленно отваливались и летели вниз, из таинственной глубины жизни выглядывали тёмно-красные червячки нарождающихся серёжек.

Это был то самый запах, который всегда заставлял моё сердце биться сильнее и туманил глаза слезами. Всего несколько дней, и они неряшливыми гусеницами опадут на асфальт, потом всё это почернеет и будет смыто дождями и стёрто грубыми мётлами.

Но я, наконец-то, застал этот миг, миг рождения тополиных цветков. Они тоже были мужиками, как мы с Глебом, эти тополя над нами, и они сейчас начинали рассылать по ветру свою пыльцу, надеясь, что где-нибудь она даст семя, тот самый тополиный пух, который наводнит Москву месяца через полтора.

Тополя распускались. Каким-то непостижимым образом я видел это, то ли помогала трава, то ли весна, то ли вся моя жизнь собралась сейчас в этой точке, чтобы помочь мне.

Время, как и положено времени, в самый патетический момент, невообразимо растянулось, и между и без того протяжными и ставшими от этого ниже нотами духового оркестра, между сотрясающими воздух, как нестрашные артиллеристские разрывы, ударами барабана можно было услышать целую повесть о странствиях со стороны прятавшейся за дальним бетонным торцом длинного двора железной дороги. А на её фоне, хрипя и скрипя перед тем, как забросить своего крошечного сидельца прямо в небо, раскачивались непоправимо тяжёлые и тугие, за всю свою жизнь никогда не знавшие смазки детские качели. И при всём при этом вокруг ещё было непередаваемо много тишины…

Я всё-таки посмотрел на Глеба и заметил, что у него глаза тоже на мокром месте. И я втянул поглубже в ноздри смолистый тополиный дух, и запрокинул голову на штабель. Оркестр ангельским хором звучал у меня внутри, и я чувствовал как тело моё, подобно древесному, наполняется соком от пяток к макушке, по миллионам прозрачных трубочек восходила нежно-розовая непобедимая сила. Я рос как тополь, и не удивился бы, если бы на моей лысой голове закучерявились серёжки.

Я распахнул пальто и подставил грудь рассеянному звенящему свету апрельского солнца. Если что-то вроде счастья случается на Земле, то это случилось с нами. Воздух был как музыка, а музыка, как небесное вино, текла к нам в уши и в рот. Мы слышали, как открываются почки – щелчок, лёгкое падение и шорох. Мы были почти счастливы.

Позор

«Он, Гитлер-де, может судить обо всём этом гораздо лучше, так как он в Первую Мировую сражался в качестве пехотинца на фронте…»

Э.Манштейн

"И пришло время наконец-то отправляться туда, где мне придётся остаться навсегда", – так подумал я, когда меня очередной раз вызвали в штаб.

До дембеля оставалось, самое большее, два месяца. Приказ уже был объявлен, и празднования по его поводу сменились затяжным ожиданием.

Последнее время всё вроде бы нормализовалось. Никто не погибал. Во всяком случае, погибало не больше, как мне казалось, чем в любой другой военной части, расположенной на какой-нибудь гораздо более мирной территории. Солдаты, как известно, болеют, голодают, стреляются нарочно или случайно, замерзают по пьяни. Но не везде они часто наступают на мины, тут уж у нас было больше возможностей.