Профессор перехватил мой восхищенный взгляд и спросил: «Нравится?» Я молча кивнула.
— А вы… играете? — спросила я, глядя на аккуратную стопку нот, лежавших на фортепиано.
— Сейчас нет. — ответил Вениамин Георгиевич, и с сожалением посмотрел на свои узловатые, искореженные временем руки. — А в молодости играл. Учился с четырех лет. И одно время даже думал, что стану пианистом. Но все же выбрал языкознание… Вы садитесь вот в то кресло, в коришневное. — Он указал мне на большое плюшевое кресло.
Только тут я вспомнила, что в руках у меня пакет с печеньем, которое я купила:
— А я вот к чаю принесла.
— Спасибо, тогда посидите здесь, я заварю чаю.
— Давайте я Вас помогу!
— Не трудитесь, я сам справлюсь. Уж чай-то заварить я вполне способен.
Я покорно опустилась в «коришневое» плюшевое кресло и утонула в нем. В соседней комнате громки тикали часы. Там, наверное, тоже все загадочное и старинное. Почему-то я почувствовала себя маленькой девочкой, попавшей в сказку. Мне и раньше доводилось бывать в домах со старой мебелью, но такого сказочного впечатления не было. Может быть, потому что в других домах эта мебель выглядела осколками ушедшей эпохи и соседствовала с компьютером, факсом, музыкальным центром. Здесь же ничего не резало глаз: все было ровно так, как в пятидесятые годы, когда я только-только родилась на свет.
Сидела я так достаточно долго, пока Вениамин Григорьевич возился на кухне. Мне было неловко оттого, что я сижу и ничего не делаю, но слово хозяина — закон. Наконец снова послышались шаркающе-семенящие шаги, и в дверном проеме показался профессор с подносом. Поднос оказался простеньким и современным, но общей гармонии, в которую я успела вжиться, он не разрушил. Я настояла-таки на том, чтобы сама себе налить чаю.
— Допьете чай, сможете ознакомиться с моей библиотекой, — неспешно произнес Вениамин Григорьевич.
33
Чаепитие было для мена мукой мученической. Да еще вспомнился эпизод из раннего детства, когда мы с мамой жили в коммуналке у Пречистенских Ворот. Мне было пять лет. К нам приехал погостить мамин брат, дядя Толя, который всю жизнь прожил в деревне под Тулой.
— Ритка! Какая огромная выросла! — закричал он и поднял меня на руки. — А я тебе гостинец привез.
Он сказал это и тут же забыл, потому что они с мамой пошли на кухню. Мама заварила чай, а дядя Толя смеялся: «Чай — не водка, много не выпьешь!». И достал из своей сумки бутылку. Мама все-таки пила чай, а дядя Толя чаем не особенно баловался, а наливал из своей бутылки.
— Толя, может, хватит, а? — встревожено спрашивала мама.
— Да ну тебя, интеллигентная какая! — отмахивался он и снова наливал.
— Дядя Толя, а где мой подарок? — спросила я после долгой борьбы с собственным стеснением.
— Будет, будет тебе подарок, — странно растягивая слова, произнес дядя. И снова налил себе. Они еще какое-то время посидели с мамой, потом дядя Толя сказал, что очень устал с дороги и ему надо поспать. А я все ждала свой гостинец. Но побоялась спросить у мамы, когда же мне его выдадут. Тем более, что мама была чем-то очень недовольна.
И только на следующий день дядя Толя, который с утра все-таки снизошел до крепкого чая, сунул руку в сумку и вынул оттуда грубовато раскрашенную матрешку. Саму матрешку я плохо помню, а вот это ожидание подарка забыть не смогла.
И теперь переживала то, что принято называть эффектом «дежа вю»: я сидела в коришневом кресле, пила уже третью чашку чая и слушала, как Вениамин Георгиевич рассказывает мне о своих беседах со Стеблин-Каменским. В другое время я бы пожалела, что не могу записать слова патриарха филологии: когда еще будет возможность услышать подобное! Но сейчас я сидела как на иголках: ну когда же мы начнем говорить о Книге?
— Мы ведь с Михаилом Ивановичем разругались однажды в пух и в прах из-за «Саги об исландцах», — неспешно, смакуя каждое слово, вещал Вениамин Георгиевич. — Это было в Ленинграде. Как сейчас помню, стоим на лестнице в Академии наук, там, где мозаика Ломоносова, может, знаете…
Я начинала клевать носом. Как под гипнозом, я ушла из окружающей меня действительности, увидела и послевоенный Ленинград, и здание Академии, и мозаику Ломоносова, и ученых мужей, причем все это — в черно-белом варианте, как будто смотрела старый фильм. Ровные интонации рассказчика убаюкивали меня. За окнами сгущалась темнота, и весь мир суживался до размеров той части комнаты, которую освещал матерчатый абажур. Постепенно я теряла нить его рассказа, и голос профессора доносился до меня как сквозь вату:
— …Ведь я родился еще при царе! Семья у нас была скромная, но интеллигентная. Поскольку мы из разночинцев, в Революцию нас с матерью не трогали. Нас — это, между прочим, пятерых детей. А отец погиб на гражданской войне.
И снова провал, я ничего не слышала и не видела. Мелькнула только одна мысль «А вдруг он заметит, что я сплю? Совсем неприлично…»
— …А двадцатые годы вспомнить, самое начало, до НЭПа — это же грандиозная разруха была! Вот недавно совсем, в девяносто первом году все за голову хватались и говорили, что никогда еще наша страна такого ужаса не знала. А мне было даже смешно: они не видели, что после гражданской войны творилось! Все только и думали, как раздобыть хлеба да керосина. Уверяю Вас, других потребностей у людей почти что не было! А я был тогда без ума от классической филологии. Однажды помню, стою в длинной-предлинной очереди за керосином, голодный, одет — сами можете представить как. Очередь двигается медленно, мне скучно, а люди вокруг озлобленные, что вполне естественно… И вот я, чтобы хоть как-то скрасить ожидание, читаю Илиаду… разумеется, на древнегреческом. Люди в очереди бросили ругаться, заинтересовались моим необычным поведением. Подошел милиционер и спрашивает очень, надо сказать, вежливо: «А что это Вы, молодой человек читаете?» Я объяснил ему про Илиаду, рассказал про Гомера — милиционер был человек простой, недавно из деревни, и, разумеется, ничего об этом не слышал. Он послушал меня внимательно, а потом громко сказал: «Граждане! Уступите очередь душевнобольному человеку!» И что Вы думаете? Пропустили…
И снова — провал, снова коришневное плюшевое кресло обхватывает меня своими мягкими, но цепкими лапами, я лечу неизвестно куда. Проваливаюсь в колодец, как Алиса в стране чудес, вижу какие-то силуэты: чертей, ангелов, которые сражаются между собой. Потом из колодца вылетаю на открытое пространство. Пейзаж какой-то нездешний, сказочный… маленькие поля, деревья, каменные приземистые домики. И огромное серо-сизое небо от горизонта. Этот странный пейзаж был населен какими-то не менее странными персонажами, невесть как попавшими сюда с картин Босха. Причем лица у этих причудливых созданий были очень знакомые. Мелькнула физиономия моего Рыжика на длинной тонкой шее, из раковины улитки выглянуло бледное лицо Димочки, захохотал какой-то сумасшедший утконос в нацистской форме, из дачного туалета вышел суровый священник, а высоко в небе ангелы теснили чертей за линию горизонта. Бой был долгим и утомительным. С неба рушились те, кто пал смертью храбрых. Две армии сходились все плотнее, и постепенно удалялись, и вот я уже видела стаю голубей, теснящую стаю черных воронов. И вдруг кто-то из воронов выронил из когтей книгу. Она раскрыла свои страницы, как крылья и, отделившись от птичьей стаи, отправилась в самостоятельный полет по небу. Черные и белые птицы ринулись за ней, но она улетала от них изо всех своих книжных сил. Войска прекратили сражение и, смешавшись, в шахматном порядке полетели догонять беглянку. Книга спешила, на ходу теряя обрывки страниц, хлопала переплетом, задыхалась от безумной гонки…