Они молчали, значит, были согласны.
– А вот если бы у меня был муж и дети, то меня бы все тут же в покое оставили. Сказали бы: Рита делом занимается, мужу носки стирает. А то, что у меня аспирантов толпа? А то, что мне статью в сборник сдавать? Это Рита балуется, можно на нее всякие поручения навешивать. А то, что Рита еще и преподает? Эх, лягуши, это тоже все несерьезно. Нет семьи, значит, человек ерундой занимается. Так ведь считается? Но вы-то меня понимаете? Они ничего не ответили, парочка даже повернулась ко мне задом, изящно взмахнув лапками. Видимо, осуждали тех, кто считает, что я занимаюсь ерундой. Мне уже надоела роль вечной помощницы, но я ничего не могу с собой поделать. Когда кто-то звонит и говорит "Рита, мне нужна твоя помощь!", у меня будто лампочка в голове загорается и включается программа под названием "Надо человеку помочь, друг я или кто?". Причем чаще всего помощи от меня требовали бескорыстной. Предположим, если я найду Димку (что сомнительно, скоре всего он сам найдется), и приведу его Татьяне за ручку, она вряд даже спасибо мне скажет. Набросится на своего отпрыска и завопит "Я тебя растила, а ты, неблагодарный…"
– Послушайте, лягуши, а вот что мне в голову пришло. Димка дружил с "кельтанутыми" и Володькина Ириша тоже. Может, она его знает? Надо будет связаться с ней и спросить. И откуда у нее эти рукописи? Ну, подумайте сами, даже если оба текста подлинные, то, как и тот и другой могли оказаться в Москве? Кому мог послать письмо Ле Пеллетье? Как вы думаете?
Они задумались. Чем-то в такие моменты они мне напоминали студентов на консультации перед экзаменом: так же смотрели на меня, не отрываясь, и молчали, потому что не могли ответить ничего путного. М-да, похоже, я уж слишком очеловечиваю этих земноводных. Но привычка мыслить вслух перед аудиторией и дома не давала мне покоя. – Кто мог быть адресатом письма? Какой-нибудь старый друг, ведь неблизкому человеку Ле Пеллетье не мог написать в таком тоне. Француз, а не бретонец, ведь речь идет о каких-то его парижских знакомых. К тому же, недавно переехавший в Бретань. И что мы, таким образом, узнали? Ничего. Куда Ле Пеллетье дел Библию, после того как увез ее с собой? Не знаете? И я не знаю. Володька как всегда в своем репертуаре. Слышал звон, да не знает, где он. Даже не спросил, кто и где снимал копии с документов. Может, эти листики его Ириша из Франции от кого-нибудь получила? Тогда Володька поедет от редакции во Францию проводить журналистское расследование. О! Тогда я попрошу, чтобы он мне оттуда подарочек привез, правда, лягуши?
Мне показалось, что они заулыбались, и я поняла, что порю откровенную чушь. Я вообще очень устаю от людей, поэтому сегодняшний вечер меня очень утомил. Особенно тяжело было с Танькой. Володя хоть поесть-попить принес.
Я выпила морковного сока, посмотрела на часы. Что ж, уже без двадцати одиннадцать, можно идти в душ и ложиться спать. Не успела я ничего сделать за этот вечер…
– Ну что, лягуши, пора, завтра мне рано вставать… Мне очень хотелось услышать в ответ "Ква, Ква, Маргарита-царевна, не кручинься, ложись-ка спать, утро вечера мудренее.". Но они молчали, видимо стеснялись мне это сказать.
– 10-
… Бретань оказалась унылой и серой страной. Деревенские пейзажи поначалу удивляли Пауля и даже слегка вдохновляли своим сходством с романтическими гравюрами начала девятнадцатого столетия: увитые плющом раскидистые дубы, в ветвях которых колтунами спутывалась омела, свинцовые тучи, под свист солоноватого ветра несущиеся прямо над головой… Но под этим мрачно-романтическим небом ютились неопрятные приземистые фермы, где перед каждым домом высилась монументальная куча навоза. Коровы топтались в грязи и презрительно демонстрировали оккупантам свои перепачканные зады. Некоторые, особо бесстыдные, задирали хвосты и пускали длинную струю в сторону пришельцев. На кончиках хвостов грязь вперемешку с навозом слипалась и висела комьями, а на вымя лучше было и не смотреть. И хотя Пауль видел сам, как перед дойкой фермерша подмывала коров теплой водой, он все же не мог отделаться от чувства легкого разочарования. Нет, брезгливости он не испытывал. Пить парное молоко на бретонской ферме – это не в окопах сидеть. После окопов уже ничто не вызывало отвращения. Но все же он был рад, когда удалось наконец расположиться в чистеньком приморском городке.
Здесь все было по-другому. Жители побережья презирали деревенских, и смотрели на них свысока. Городские женщины – а мужчин в городе было, разумеется, мало – носили чепцы другой формы и манерно набрасывали на плечи шаль. В любой лавочке царила идеальная чистота, все было выскоблено и расставлено по местам. Единственное, что портило этих женщин – это угрюмое выражение лица, такое, будто они заперлись внутри себя на замок и задвижку. Немцев боялись. Это было уже серьезнее, чем комья навоза на коровьих хвостах. В конце концов, Пауль и ему подобные прибыли в этот дикий край именно для того (по крайней мере, сам Пауль был в этом уверен), чтобы донести свет цивилизации до этих варваров, затерявшихся на самых западных задворках Европы. Привить местным деревенским жителям свойственную высшей расе привычку к чистоте и аккуратности, возможно, стало бы посильной задачей, было бы желание… Их желание, в первую очередь. Но никакого желания подтягиваться до более высокого уровня не наблюдалось. И тут Пауль чувствовал, что в который раз за жизнь его надежны были обмануты.
А ведь сколько было разговоров о том, что несчастные бретонцы, уставшие томиться под французским игом и не имеющие даже права говорить на собственном языке, встретят немецкие войска с распростертыми объятиями! И лидеры местного национально-освободительного движения разливались соловьем: вы-де, только придите, освободите нас от французов, дайте нам право на самоопределение, а уж мы-то, а уж мы! Весь народ, мол, вам на шею бросится…
Бросился, как же! На деле оказалось, что только сами лидеры национального движения (а их было раз-два и обчелся) встречали немцев с радостью. Да еще некоторые не призванные в армию сельские учителя вздохнули свободно: им разрешили преподавать на родном языке. Остальные… Остальные либо не понимали, что делают у них на родине иностранцы, либо делали вид, что не понимали. Пауль ходил по городу и чувствовал себя прокаженным. Прохожие старались не смотреть ему в глаза и предпочитали держаться от него подальше. К тому же большинство из жителей (а вернее сказать – жительниц) городка владело французским гораздо хуже самого Пауля. И успешно этим пользовалось. Поговорить с ними было можно только на одну тему: "Я хочу у вас купить вот это и вот то" При малейшей попытке завязать более или менее личный разговор местные чопорные красавицы делали вид, что им срочно требуется переводчик. Пауль не прочь был познакомиться поближе с молоденькой хозяйкой бакалейной лавки на углу, но та, чуть завидев в его глазах игривый огонек, сердито поджимала губки и отворачивалась.
Все местные женщины были истово верующими, а приходской священник на каждой проповеди грозил им пальцем: "Только попробуйте мне связаться с немцами! Знаете, что вас ждет за это?". И те в ужасе внимали рассказам об адских мучениях. Пауля, человека неверующего, до глубины возмущала манера местных священников пугать прихожан сказками о том, как умершие грешники сидят в аду на раскаленных стульях. Но единственным человеком, с кем можно было побеседовать, по вечной иронии судьбы, был именно священник, господин Треберн, живший в маленьком домике на окарине города. Он был человеком образованным и прекрасно говорил по-французски. Он умеренно сочувствовал немцам, но его настороженный взгляд выдавал все то же недоверие. И все-таки Пауль не ленился сделать крюк, направляясь "домой" из комендатуры, для того, чтобы зайти к старику на чашку кофе. Угрюмая и на редкость некрасивая служанка подавала к столу местное лакомство – пирог с черносливом – с таким видом, как будто она только что смачно плюнула в этот пирог на кухне.