Что он только что прочел? В штанах вдруг моментально стало тесно, несмотря на общий агрессивный тон высказывания, явно не намекавший ни на какую романтику. Глеб отшвырнул телефон в сторону и застонал, а затем завизжал:
- Лиши уже, наконец! Сделай это!
Телефон продолжал вибрировать входящими, но Глеб увидел лишь последнюю:
«Еще раз назовешь людей Донбасса рабами, позабочусь, чтобы вас признали экстремистской группой».
Ну что ж, Вадик, ты хочешь войны? Ты ее получишь. Красная пижамка, говоришь? Она обагрится нашей кровью! И он тут же набрал Леху.
- Посоветуй хорошего адвоката, а?
- Ты чего, Глебсон? – насторожился тот.
- В суд на Вадика подаю.
- Так, погоди, - в голосе Никонова послышался испуг. – Я сейчас приеду, и мы во всем разберемся.
Никонов притаранил три литра коньяка и с порога заявил:
- Ничего не хочу слышать. Сначала выпьем.
А после двух стаканов, вальяжно раскинувшись на полу кухни и обнимая Глеба за плечо, проворковал:
- Ну телефон адвоката я тебе подкину, это не проблема. Но что случилось-то?
- Леха, меня Костя бросил, - пьяно захныкал Глеб, тыкаясь ему носом в плечо.
- Так ты хочешь подать в суд на Бекрева? – непонимающе протянул Леха, часто моргая.
- На Вадика.
- А на него-то за что?
- Он мне деньги не заплатил за концерты!
- Погоди, ты ж говорил, он их сам не получил.
- Мне пох! Он меня в это втянул, пусть платит!
- Так его долг еще доказать надо. Расписка хоть есть?
- А то! - хитро усмехнулся Глеб. – Еще песни хочу запретить ему исполнять.
- Какие? – удивился Никонов.
- Агатовские.
И Леха вдруг оглушительно расхохотался.
- Смешно, Глеб, да. Запретить основателю и лидеру Агаты петь агатовские песни. Не, Глебсон, я чисто по-дружески на твоей стороне, но, боюсь, закон пошлет тебя с твоими предъявами куда подальше.
- Главное, что ему помотают нервы, ему придется раскошелиться на адвокатов. А еще я ему травлю в инете организовал, - пьяно хохотнул Глеб.
- Погоди, лично что ли? Прямо сам?
- Прямо сам, да. Под фейковым профилем. Знаешь такую Люсьен Мокшину? Моих рук дело, - с гордостью ухмыльнулся Глеб, наблюдая за тем, как устало качает головой Никонов. - Мне не поможет суд, я это понимаю, но если люди прекратят ходить на его концерты, вся его лавочка мигом свернется, и Агата достанется мне.
- Тебе зачем эта Агата нужна, дурень? Ты же уходил из Агаты на свободу, а сейчас сам об Агате печешься?
- Песни, там мои песни, Леха! Я их кровью написал, а он…
Никонов крепче прижал его к себе и коснулся губами мочки уха.
- Все будет хорошо, Глеб. Я с тобой, на твоей стороне, куда бы тебя не завела твоя дорога. Я всегда останусь с тобой. Ты мой герой, мой гений, я у твоих ног, - бормотал он, а губы скользили все ниже и ниже…
С появлением у Глеба Бекрева Леха во многом отошел для него на второй план: с Костей было проще и веселее, Костя существовал не как самостоятельная поэтическая единица, а лишь приложение, обслуживающее нужды Глеба. Его можно было вызвать звонком хоть ночью, а Никонов мог и послать, у него и своя группа была, и свои стихи, и свои интересы в жизни. И теперь, когда Костя, вильнув хвостом, уплыл в более прибыльный фарватер, рядом снова был Леха. Глеб обхватил его лицо ладонями, прижался губами ко лбу и прошептал:
- Прости меня, я такой мудак… прости…
Но Леха уже не слушал, зарывшись лицом в живот Глеба, ласкал языком взъерошенную дорожку волос, и Глеб сладостно застонал, приподнимая выше футболку и шире раздвигая ноги. Их отношения с Никоновым никогда не заходили дальше снисходительного позволения на минет, и Леха покорно сносил это, но сейчас, лицезрея совершенно несчастного и потерянного Глеба, тот решил пойти ва-банк стащил с него джинсы вместе с бельем и, развернув младшего набок, принялся ласкать его одной рукой, а второй пытался расстегнуть джинсы и на себе. Глеб чувствовал Лехино возбуждение и где-то в глубинах подсознания догадывался, что он собирается сделать, но сама мысль об этом вызывала у него лишь смех.
- Глебушка, - шептал ему на ухо Никонов, гладя огрубевшими пальцами тугое кольцо мышц и аккуратно – сантиметр за сантиметром – пытаясь продвинуться пальцем внутрь.
Глеб продолжал хохотать, будто не чувствуя вторжения. Бекрев проделывал с ним такое тысячи раз, как и он сам – с Бекревым. Но на этом их игры обычно и заканчивались. А Леха пошел дальше, и, почувствовав, как в него вторглось что-то массивнее пальца, Глеб вздрогнул и замер.
- Давай, трахай меня! – заорал он. – Давай, ты же этого так хотел! Ты хотел лишить меня девственности, так лишай же! – и Глеб подался назад, со всей мочи насаживаясь на опешившего Леху.
- Глебушка, ты чего? – бормотал Никонов, медленно выходя из него и осторожно гладя его по волосам.
А тот вдруг зашелся истеричным плачем.
- Все пидарасы, Леха. Никто мне даже в глаза смотреть не хочет. Брат и тот предал и обворовал. Как жить, Леха?! Ты смотри, что он пишет мне тут, смотри! – дрожащими пальцами Глеб тыкал в экран, показывая пришедшие недавно смс. – И Костик ушел… ушел…!
А потом Костя начал просить прощения – не выдержал нескольких сухих фраз, оброненных Глебом при попытках возобновить общение, и в интервью как мог постарался вымолить это прощение у Самойлова. Услышав жалкие оправдания Кости за свой уход и неосторожные слова, Глеб сам набрал ему, и Костя снова пришел. Но больше ничего не получилось. Не получилось выпить как прежде, не получилось обняться, поцеловаться и как-то наладить былой контакт. Глеб смотрел ему в глаза, разумом понимал, что ничего криминального Бекрев в сущности не сделал, что рыба ищет где глубже… но ему становилось мерзко от одного осознания того, что и он повел себя как Вадим – попользовался Глебом, пока ему это было нужно и выгодно, а потом ушел туда, где теплее и больше платят.
Одиночество навалилось на Глеба с новой силой, оставалась только мама – единственная, кто по-настоящему искренне переживал за их с Вадимом ссору и разрушенные отношения. И Глеб цеплялся за нее, цеплялся ногтями и зубами.
- Мам, он ведь посадить меня хочет, - бросил он как-то невзначай, и удовлетворенно хмыкнул, когда та заохала. – За экстремизм. Ну помнишь ту мою песню «Делайте бомбы»? Вот он на нее заяву собрался катать.
- Глебушка, и чего же вам мирно не живется-то… Ну давай я с ним поговорю. Он мне тоже что-то про экстремизм этот твой говорил, но я мало что поняла…
- Мам, скажи ты это лучше на камеру – пусть он не просто голос твой услышит, а в глаза тебе посмотрит. А я это видео ему передам. Глебка приедет запишет, ты не против?
Записанное мамой видео Глеб переслал брату в тот же день, а минутой позже выложил его на ютуб и растиражировал по всем соцсетям со своего нового успешного и громкого фейка. Теперь все были уверены в правильности принятого Глебом решения, все желали ему победы в суде, все мечтали, чтобы Вадиму законодательно запретили исполнять песни Агаты.
И все-таки суд Глеб проиграл, но ничего не почувствовал при этом, лишь легкое разочарование, что все так быстро кончилось. Что он не успел насладиться унижением брата в прессе и соцсетях, что ему мало потрепали нервов. Глаза Вадима при этом делались все печальнее и печальнее, и он перестал брать трубку и хоть как-то отвечать на смс. Раньше прилетал хотя бы короткий отборный мат, теперь не осталось и этого – лишь редкие пожелания выздоровления от алкоголизма в интервью и на концертах.
Глеб писал о нем провокационные посты в инстаграмме, Глеб позорил его поклонниц, насмехался над ним и ждал… ждал, что тот придет, снова обматерит, снова назовет хотя бы однофамильцем. И все чаще вспоминалось закатное небо Асбеста, пинкфлойдовская «Стена», ладонь старшего у него на глазах и бесконечное «Серое небо» в Пашкином гараже. А больше ничего в Глебовом мире и не осталось.
Апелляция за апелляцией, печальное лицо Вадима с экрана и тотальное молчание. Глеб поначалу пытался писать ему – то требовал денег, то пьяно просил прощения, то поносил на чем свет стоит за поломанную жизнь, потраченную на чужой коллектив… А в мозгу стучал холод, и во всем теле жило одиночество, все корежило болью, ломало, искало выхода, а выхода не было, ибо боль и стала его сутью – убери ее, и от Глеба не останется ничего, даже пресловутых очков с погнутыми дужками… Со сцены многочисленных концертов Вадим кричал красивые слова о любви и верности, адресуя их Глебу, а когда Глеб, напившись, в очередной раз писал брату: «Любишь, говоришь? Тогда бабки мои где? Песни мои где?» Тот в лучшем случае отвечал одним коротким нецензурным словом. В худшем – молчал.