Находиться вместе становилось невыносимым: Глеб писал теперь только то, что для Агаты не подходило категорически, а существовать на одном старом материале не представлялось возможным. Глеб злился на брата за то, что он раз за разом отвергает все его наработки, злился за вторые «Полуострова» и за Рок-лаб, где Вадим обрел желанную отдушину и тихую гавань. Мир Глеба был вечной песчаной бурей, а старший мечтал об оазисе. Глеб требовал, чтобы Вадим принял его всего, целиком – с его революцией, больными и искореженными стихами, с тягой к мертвому Кормильцеву и с целующим его Никоновым, с его вожделением и ненавистью. Принял и вернул Асбест. А для Вадима Асбест погиб в тот самый момент, когда плоть его впервые напряглась при виде широко распахнутых голубых глаз младшего.
Решение о распаде было простым и единственно верным. Было, а не казалось. Приняв его в тот миг, когда голова Глеба мирно покоилась на его плече по дороге в очередной город, Вадим как-то сразу успокоился. Было больно, но так, когда ампутируют давно мучившую гангренозную конечность – да, больно, да, конечности больше нет, но если бы ее оставили, погиб бы весь организм. Погиб бы сам Вадим. Глеб принял его решение с совершенно детской радостью, словно брату, наконец, удалось прочесть его мысли и реализовать тайные желания, на что у самого Глеба не хватало духу. Дальше Вадим принялся с упорством ищейки искать музыкантов для прощального тура и последующей новой группы Глеба. Хакимов пришел на ум первым, поскольку совмещал в себе одновременно функции барабанщика и директора, а именно директор на первых порах и нужен был Глебу больше всего. Хрупкий и смотрящий Вадиму в рот Бекрев, один из лучших выпускников Рок-лаба мог дать младшему то, в чем он так нуждался – полное принятие, безусловную веру в него и готовность воплощать любые его замыслы. И по тому, как засияли глаза Глеба при виде этих двоих, как выпрямилась его спина, как гордость выгнула колесом его грудь, Вадим понял, что не ошибся. На восторженном лице младшего читалось: «Это моя группа! Моя собственная! Наконец-то, и я смогу создавать только то, что я хочу, и никто мне не указ!»
С Бекревым Глеб сошелся сразу же, с первой минуты, и, застав их наутро в Глебовой постели в недвусмысленной позе, Вадим даже не удивился, лишь схватил младшего в охапку, все еще ощущая ответственность за него, и потащил в душ. Нагнул, сам непроизвольно прижался к нему сзади и окатил ледяным душем. Глеб кричал, сопротивлялся, но Вадим был сильнее, да и ничто в тот момент не смогло бы заставить его отпустить брата – в паху от прикосновения его ягодиц болезненно заныло, да и сам Глеб вдруг как-то замер, придвинулся ближе, подался назад, крепче прижимаясь к и без того возбужденному члену старшего… Вадим разогнул мокрого Глеба, и тут же голова его легла старшему на плечо, пропитав холодной водой рубашку. Вадим вдруг ощутил адское желание швырнуть его к стене, стащить штаны и… вколачивать в эту стену до синяков под ребрами, чтобы прекратил пить, прекратил заниматься самоуничтожением, чтобы вернулся к нему, вернул Агату, чтобы все было как десять лет назад… И Глебу словно бы передалось это отчаянное желание: он зло усмехнулся, в глазах его полыхнула черная похоть, и Вадим резко схватился за полотенце, чтобы хоть что-то начать делать.
- Поцелуй, - пробормотал Глеб, облизывая губы и глядя брату прямо в глаза, прекрасно зная его реакцию и намеренно провоцируя.
А Вадим едва сдержался, чтобы не поцеловать. В последние месяцы тихая Юлина гавань перестала спасать его от мрачной бездны. Все вернулось на круги своя, и Вадим мечтал поскорее завершить все, чтобы существовать где-нибудь подальше от брата. И песни, до того никак не желавшие изливаться образами на бумагу, вдруг хлынули сплошным потоком, словно младший вдруг явился к нему Музой и клещами вытащил все то, что давно там таилось, зрело, набухало и требовало открыть клетку и дать ему свободу. Все тайные желания, вся искореженная и задавленная поршнем разума любовь нашла выход в этих кровоточащих стихах, которые все, абсолютно все, кто слышал их, принимали за оду Юле и их семейному счастью.
- От любви так много боли,
Много слез и алкоголя,
На душе потом мозоли.
Мышцы сердца коченеют,
Подойди, я подогрею.
Показывать их Глебу казалось немыслимым: наигрывать на гитаре признание в любви к нему и при этом усиленно делать вид, будто ничего в этих стихах такого нет, будто они посвящены чему-то совсем обыденному. В глазах младшего плескалась насмешка и…что-то еще – больное и злое, и Вадим внутренне сжался: сейчас ударит снова чем-нибудь язвительным. Он ведь давно не писал, а Глеб писал постоянно, это было его жизнью, его естеством. Было страшно, но не страшнее прыжка в ледяную прорубь. Глеб махнул рукой, дескать, давай дальше, что там еще у тебя.
- Не хочу другой судьбы,
Где есть не я, где есть не ты.
Благодарю сейчас и здесь
За все, что нет, и все, что есть.
Мы как вода в море, кровь в жилах,
Боль в сердце, нож в спину,
Двое…
И снова яростью полыхнули два серых глаза напротив. Не понял, что это о нем? Не оценил? Посчитал розовыми соплями? Вадим прикрыл веки и отвернулся. Значит, о принятом решении жалеть не приходится. Когда Глеб вышел из студии, он со злостью опустил кулак на стену и завыл от боли. Боли в сердце, а не кулаке.
Примерно тогда это и случилось - любитель юного фанатского тела Глеб окончательно влип: очередная его пятнадцатилетняя пассия удумала вдруг покончить с собой, выпрыгнув из окна, что шокировало каждого, кто узнавал эту историю. Каждого, кроме самого Глеба. Вот только алкоголя в его жизни с того момента стало еще больше. Он не слезал с дивана, бездумно буравил взглядом стену, периодически что-то строчил в блокноте и, казалось, не чувствовал ни капли вины. Вадим дал внушительную сумму родителям покойной, как смог извинился за брата, но общение с ним свел к самому необходимому минимуму, словно боясь, что Глебов ад как-то утянет его за собой.
Пропасть между ними все ширилась, на концертах это становилось все заметнее: Глеб жался к Косте, перемигивался с ним, а Вадим наоборот старался держаться подальше от этой вакханалии, смотрел куда-то в сторону и мечтал, чтобы все это поскорее закончилось. Он понимал каким-то десятым чувством, что между Глебом и Костей происходит что-то запретное, чего сам Вадим не смог дать брату, а когда застал младшего в гостиничном номере полуголым, а рядом с ним болтался покрытый засосами невыспавшийся Бекрев, все вдруг встало на свои места. Глеб научился жить без него. Глеб больше не нуждается в нем – даже в этой малости, в которой нуждался на протяжении долгих лет. Отныне Глеб не испытывал даже ненавистной похоти. Ничего, больше ничего. И Вадима кольнула эта мысль, но он принял ее стойко и со смирением, если бы брат не пошел дальше и не пожелал вычеркнуть его не только из своей головы, но и из Агаты. Навеки стереть ластиком его фамилию из списка участников группы. Подумаешь – был один гитарист, стал другой. А Агата жива, пока жив ее автор – Глеб Самойлов, единственный реальный наследник и правопреемник. Вадим смотрел в испуганные глаза младшего, когда тряс его за грудки, требуя прекратить творить беспредел, и с ужасом осознавал, как мало он значит для Глеба – и как брат, и как согруппник, и как личность… Он орал от бессилия, не зная, куда вылить слезы, накопившиеся внутри и искавшие выхода хотя бы в таком виде. Глеб послушно выполнил все требования, но осознание того, что они больше не братья, не родные люди, уже не покидало Вадима. Вплоть до пьяного безумного Саранска, где Глеба таскали по очереди то Никонов, то Бекрев – оба безумно влюбленные, оба готовые на все. Саранском закончилась длительная агония старой карги Агаты Кристи.
Июльское Нашествие напоминало уже скорее эксгумацию и пляски зомби. Это была уже скорее Матрица с Вадимом на гитаре и репертуаром Агаты. Глеб пытался изобразить из себя прежнего агатовского Глеба, но Вадим отпихивал его от себя, мучительно размышляя, а существовал ли вообще тот самый агатовский Глеб с кудряшками в нелепых рубашках, толстый и безумно жаждавший своего старшего брата? Все дети хотят казаться хорошими и милыми в обществе родителей, а когда вырываются на свободу, маме только и остается, что ахать: «Он был таким хорошим послушным мальчиком! Что же с ним случилось?» С ним случилось одно: он наконец-то стал самим собой. Он наконец-то начал писать то, что ему всегда хотелось и что Вадим всегда запрещал ему, беспрестанно направляя и корректируя. Красная пижамка и рыжие кудряшки как дань вежливости старшему брату улетели в небытие, уступили место реальному Глебу, тому, каким он всегда хотел быть, да по сути и был.