— Свят, свят! — перекрестилась испуганная Акулина, решив, что Феодосия произнесла какую-то ворожбу.
Уловив испуг бабушки, не боявшейся ни людского, ни божьего суда, ни государевых застенков, Феодосия поняла, что Акулина верит лишь в силы преисподней, и принялась травить старуху. Стихи слагалась, играючи, они плескались возле сердца, и надо было только сморгнуть с глаз окружающую мельтешню и вычитать в небесной книге звонкие строки о чем хочешь: о любви, тоске, облаках, ветре, поползне, снующим по раките вниз головой, даже о противной Акулине. Как-то раз, уставившись ей в лицо неподвижным взглядом, Феодосия проговорила загробным голосом:
С громким всхлипом Акулина выбежала из шалаша и вернулась с Кирьяком.
— Зачем бабушку путаешь? — спросил он хмуро.
— Вольно пугаться старой дуре! — свободно отозвалась Феодосия, она ненавидела старуху и не желала этого скрывать. — Я стихи говорю.
— Какие еще стихи?
— Ну, песни вроде… Только их не поют, а говорят.
— А ну скажи.
И Феодосия сказала, только не про Акулину, а про свое сердце.
— За что же ты его так любишь? — глухо спросил Кирьяк.
— А как же не любить? Он мой родненький, единственный. Другого не было и не будет.
— Это уж как бог решит.
— Бог уже решил. Небось нас в церкви венчали.
— Как же бог разрешил ему бежать? — зло усмехнулся Кирьяк.
— Батька его, священник, мечтал приход ему передать. А он не хотел в попы, учиться хотел.
— Что в попы не пошел — одобряю. А зачем женатому мужику учиться?
Дурачок ты, Кирьяк, — почти ласково сказала Феодосия. — Учатся, чтобы все знать. Как мир божий устроен, какое в нем каждой твари назначение. А когда узнаешь, все умные книги прочтешь, доберешься до высшего смысла.
— И твой доберется? — недоверчиво и все с той же угрюмой насмешкой проговорил Кирьяк.
— Мой-то как раз доберется! — с торжеством сказала Феодосия. — Он упрямый.
— Черта лысого он доберется! — грохнул Кирьяк. — Вот кто есть самый распоследний дурандай, так это твой мужик. Высший смысл рядом был, а ему — звонки бубны за горами.
— Болтаешь пустое, — вздохнула Феодосия, уже понявшая, что разговор склоняется к тому, чего ей так хотелось избежать, и ведь казалось, дуре жалкой, пронесет грозу стороной, ан не пронесло.
— В тебе этот смысл, Феодосия, только в тебе! — горячим, искренним голосом заговорил Кирьяк. — Кабы ты моей была, неужто мог бы я тебя кинуть? Да за все сокровища…
— Пошел ты со своими сокровищами! — нарочито грубо оборвала его Феодосия, надеясь погасить разгорающийся костер. — Только и знаете — о сокровищах. Василий Кириллович на нищую жизнь пошел, а не за сокровищами. Для него все ваши сокровища — тьфу! — Она плюнула и растерла ногой.
— А ты можешь быть злой, — удивился Кирьяк.
— Могу. Для себя не могу, для него могу. Убить могу, глаза выцарапать, искалечить, все могу, так и знай, Кирьяк. И себя убить могу, — добавила спокойно.
— А зачем умней умного быть? — помолчав, сказал Кирьяк. — Был у нас мужик в деревне, все божественные книжки читал. Умнел ото дня ко дню, покуда не обернулся в круглого дурака.
Чего с тобой говорить. Все равно не поймешь. Ты хоть читать-то умеешь?
— Умею… маленько, по псалтырю. И счет знаю.
— Вон ты какой ученый! — улыбнулась Феодосия.
— Скажи-ка… энто еще раз. Про сердце.
И Феодосия сказала:
— Да… — вздохнул Кирьяк. — Кабы ты меня полюбила… — Он примолк, будто испугавшись своей мысли, потом тихо, задушевно договорил: — Я бы учиться пошел…
Феодосия не отозвалась, наивность Кирьяка ничуть не умилила ее. Женский инстинкт подсказывал ей, что Кирьяк, смелый на лесных дорогах и в обращении с сообщниками, не любящий, но и не боящийся крови, нерешителен с женщинами. Он обожал свою покойную опозоренную жену, был верен ее памяти, а хмельная близость с гулящими девками ничего для него не значила. К ней у него было настоящее чувство, потому и робел, но сегодня он переступил трудный для себя и опасный для нее рубеж. Теперь дело пойдет в открытую. Из леса бежать еще труднее, чем из деревни, там была хоть какая-то надежда отыскать дорогу; тайные разбойничьи тропы вовсе не проглядывались, а идти наугад — или заплутаешься в чаще, или зверь растерзает.