— Ну, внучек, видал, как наши курортники живут? — спросила Максимовна. — Сколько добра навезли… Вот, гляди у меня, учись добре, может, и ты на кого выучишься. Небось он денег-то гребет! И по курортам на своей машине ездит, и баба у ево не работает…
2
Юрке было все равно, работает Юлия Ивановна или нет. Какое ему дело? Вещи? Так что ж вещи? Хорошо бы иметь такую палатку, например, и жить в ней все лето на бугре или у самого моря. Она такая яркая и веселая, что даже в пасмурную погоду в ней кажется, что на дворе солнце. А вот плитка уже ни к чему. Конечно, она лучше, чем вонючий керогаз, так это пока баллончики полные, а газ кончится — ехать в Москву заряжать? Ее и не продать никому, так и будет валяться. Деньги, это да, деньги бы хорошо иметь. Можно было бы каждое воскресенье ездить в город смотреть кино и есть мороженое. Деньги у Юрки бывают только тогда, когда мамка посылает в магазин в Ломовку или Гроховку и он мотает туда на велосипед де. Мамка знает все цены, и сдачу приходится отдавать до копейки — дома каждая на счету. Нет, ни деньги, ни такие вещи Юрке не светят, нечего о них думать и зря расстраиваться. Юрка и не расстраивался. Он не завистливый — есть так есть, нет так нету, и фиг с ним…
Думал он о другом. Мамка часто говорила, что это не жизнь, а несчастье, бывают же счастливые люди, а она вот несчастная, ругаясь с папкой, кричала, чтобы он подумал о несчастных детях… Юрка раздумывал, почему они несчастные, не мог понять и только пожимал плечами. Конечно, случались неприятности в школе, попадало от мамки или папки. Ну так что? Тоже несчастье, подумаешь… Нет, Юрка вовсе не чувствовал себя несчастным. Досаждало ему только одно: он начал стесняться. Раньше этого как-то не было, или он не замечал, а теперь стал замечать и стеснялся все больше. Когда он был один или с ребятами, он камешком мог попасть в кирпич за двадцать шагов, прыгал с крыши и никогда не ушибался, ничего не ронял, все делал ловко и быстро, а при других становился неловким и неуклюжим, спотыкался и все ронял, ходил, как спутанная лошадь, руки и ноги делались большими, нескладными, их некуда было девать, он старался держаться свободнее, развязнее, от этого получалось еще хуже, и его начинали ругать, а он улыбался. Не потому, что ему было смешно, а потому, что очень стеснялся, но другие этого не понимали и ругали его еще больше. И для полного счастья ему не хватало только одного — чтобы исчезла эта скованность и он держался уверенно и свободно, ну, например, как папка…
Раньше он всегда хотел быть похожим на папку. Нет, не во всем. Папка любит выпить, а когда выпьет, начинает ко всем придираться, ругается стыдными словами и, чуть что, дерется, а потом валится спать, стонет, кричит и хрипит во сне, булькает и захлебывается, будто тонет или его режут, и так страшно, что лучше бы уж не спал, а ругался. А после этого дня два совсем больной. Зато, когда трезвый, он лучше всех. Во всем разбирается, все знает, бывал в разных городах, а в Евпатории даже жил, умеет здороваться, как никто другой, и рассказывать разные истории, рисует красивые картинки, и усы у него, каких нет ни у кого. Правда, дед как-то сказал:
— Ты б, Лександра, отпустил усы как усы, али вовсе сбрил. А то, как черные сопли под носом…
Пускай дед говорит что хочет, Юрке папкины усы нравились: две коротко подстриженные черные полосочки от ноздрей вниз. Юрка даже попробовал и себе подрисовать углем такие, но получилось смешно, тогда он нарисовал еще смешнее — через все щеки. Славка увидел и тоже намалевал себе усы, и Митька тоже, а потом пришла мать, им влетело, а больше всего, конечно, Юрке.
С приездом Виталия Сергеевича все незаметно начало меняться. И чем дольше он жил, тем больше менялось. Папка остался папкой, но стал казаться как-то меньше, а Виталий Сергеевич все больше его заслонял. И не потому, что Виталий Сергеевич высокий, сухопарый и костистый, а папка маленький. Он не совсем, конечно, маленький, а все-таки меньше всех ростом, даже меньше мамки. Но дело совсем не в росте. Они просто очень разные. Во всем. И говорят, и ходят, и делают все иначе. Даже когда папка стоит на одном месте, кажется, что он ужасно куда-то спешит — переступает с ноги на ногу, станет то так, то этак, и двигает руками, и перебирает пальцами, и улыбается, и шевелит губами, и хмурится, и щурится, как-то все время шевелится. Раньше Юрка этого не замечал или не обращал внимания, а теперь, когда приехал Виталий Сергеевич, стал замечать, и почему-то ему это все больше и больше не нравилось, и он даже стал стесняться, будто суетился не папка, а он сам. А Виталий Сергеевич никогда не торопился. Юрка сколько раз потихоньку наблюдал за ним, когда тот молчал и о чем-то думал, — он с полчаса, а может, и больше сидел как каменный, смотрел в одну точку, и в лице у него ничего не шелохнулось — ни твердо сжатый широкий рот, ни глубокие складки на впалых щеках. И он со всеми одинаков. Хоть с дедом, хоть с Максимовной или с мамкой, или с ними, ребятами. Голос у него спокойный, негромкий, но почему-то, когда он заговаривал, все умолкали и слушали, и он будто знал, был уверен, что так и будет, даже не пытался говорить громче, перекрикивать других. Ну, прямо как Сенька-Ангел сказал — авторитетный. И когда они с дедом выпили, деда вон как развезло, а ему хоть бы что — не кричал, песни не орал и ни разу не заругался…