А мать у него деловая, как кабинет министров, занятая, с кучей денег и отсутствием времени. Фрэнсис жутко на это злится, особенно на её деньги, потому что всем деньгам предпочел бы немного внимания и любви, такой уж он типичный недолюбленный отпрыск. Я этого не понимаю. Она нормальная, но он всё равно находит повод для ссоры, а вообще-то она занимательная женщина и хотя бы пробовала стараться. Каждый раз, когда мы ссорились, звонила и капала мне на совесть, и мне сразу хотелось доказать, что я хороший, по крайней мере, лучше этого придурошного Тони, что я именно такой, как она надеется, я-то с мозгами, и уж на меня ей можно положиться. А потом, когда правда открылась даже ей и мы окончательно порвали, она перестала звонить, потому что он запретил и потому что… Может, ей было стыдно за Фрэнсиса, не могло не быть. Я даже злился на неё, кажется, или нет? Не помню. Но, что бы там ни было, я на её стороне. Фрэнсис занимается глупостями, я только не знаю, сколько времени нужно, чтобы он это понял.
Кухня выглядит повеселее, хотя бы похожей на жилую комнату, хотя бы вот этим истёртым гарнитуром и подоконником в пепле. Его гости, конечно, совсем не нашего круга — нормальные, но чуждые мне, хотя Фрэнсис к этому нашему кругу принадлежит тоже весьма условно. По крайней мере, я никогда не мог выносить, еле терпел мысль о том, что у него есть своя жизнь где-то ещё, и она не соприкасается с моей. Я в своем Cerruti 1881 чувствую себя неловко дорогим и брезгливым, но стараюсь держаться непринужденно. «Привет, я Майк, большой друг Фрэнсиса», «Ах, так вот ты какой, Майк, о котором он постоянно говорит», «Ага, вот и я».
— Майк ехал издалека, — говорит Фрэнсис и протягивает свою бутылку будвайзера. — Сто лет его не видел.
Ох уж эти намёки. Те, что, ты знаешь, не достигнут цели.
Я делаю глоток: все, конечно, клюнули, ага-ага, дорога совсем утомила, ехал к вам аж из Дарема, представьте и выметайтесь отсюда, пошевелите мозгами и оставьте нас одних. Но они не шевелят мозгами, продолжают обсуждать какую-то свою историю, а Фрэнсис сидит впритирку и незаметно держит мою руку у себя за спиной, пока мы рассредоточенно распиваем свою бутылку Бада. От меня ждут, что я буду хоть изредка вставлять реплики, и я даже отвечаю, но не чувствую, что хотя бы чуть-чуть им нравлюсь.
— Кстати, слышали, Эми прикупила вторую шубу, видите ли, первая слишком короткая.
— Роскошно живёт эта выскочка, посмотрим, что будет, когда наш исполнительный переключится на кого-нибудь посвежее.
— По-вашему, шуба — это роскошь? — зачем-то спрашиваю я, раздражённый этим глупейшим разговором, и он сразу перестаёт клеиться.
Вкинувшая сплетню девушка прожигает меня взглядом. Вот такое примерно общение: я все говорю невпопад, чувствуя себя голубем в выводке сорок.
А на календаре пятое ноября, и все уходят на улицу смотреть салют; Фрэнсис говорит, что догонит, и, помолчав в тишине, подкуривает сигарету. Вокруг всё голое; воздух из форточки сквозит свежестью и холодом; я щёлкаю выключателем и становится совсем пусто, так, что нам двоим друг от друга не убежать. Я сижу на краю стола, а он, выдыхая, подходит ближе, задевая моё отставленное колено. Можно ничего не говорить, и только пальцы без смущения забираются к нему в волосы, заставляя приблизиться и забыв про нежность. Он наклоняется, чтобы поцеловать меня, и мы целуемся, целуемся, целуемся, и это всё, что мы делаем, зная, что время наедине поджимает. От моего напора он дуреет, и мы оба тяжело дышим, сжимая друг друга под одеждой, и никак не можем оборвать поцелуй. Фрэнсис никогда не мог противостоять мне, только не в этом, но ему хочется сохранять хотя бы подобие хладнокровия, и, затягиваясь уже потухшей сигаретой, он пытается дать понять, что всё, хватит, но я обхватываю его ногой и, выцепив изо рта окурок, медленно облизываю его щеку, и всё начинается снова, я снова доказываю, почему со мной он полюбил целоваться, а он снова дуреет.
И вспышки, вспышки, и грохот салютов… Удивительно тихо в этом всем. Мы не произносим ни слова.
В близости с Фрэнсисом никогда не было ничего наигранного, театрального, никакого сомнения, даже секунды, чтобы задуматься, что происходит, — это потому что я люблю его, люблю его тело и до сих пор схожу с ума от одного взгляда на его лицо, не трудясь объяснить себе, что в нём такого. Он тонкий, светлый, печальный и даже болезненный; породистый, и я бы сказал, что верю в то, как внутренняя красота отражается на внешности, и, если не считать красоту ни умом, ни добротой, а просто изяществом мыслей и силой чувств — да, это так. Я ценитель, а он — шедевр для одного зрителя.
Будучи подростком, я боялся близости с кем-то буквально до дрожи, что моя идеальная картина мира пойдёт трещинами, потому что в сексе, в физиологии и в других людях нет ничего идеального, только животное, пошлое и бытовое, и мысль об этом шпарила меня, но Фрэнсис — о, с Фрэнсисом всё отходило на задний план, ведь всё в нём было прекраснее любой моей фантазии, ослепляло до белых мыслей, и я хотел ещё, и ещё, и ещё — может, это он опускал меня до уровня животного, а может, это я его причащал, но всё было очень просто, как сейчас. Ни стыда, ни отвращения, которых я так боялся, и мне, наверное, стоит ползать у алтаря, благодаря Бога, что он вообще существует. Пусть он перетрахал всех наших знакомых, но эти детские забавы ровным счётом ничего не изменили. Я всё ещё знаю, как его смутить, и испытываю по этому поводу практически ребяческий восторг.
— О, Боже, — выдыхает он, чувствуя мой палец, — Майк, Майк, Майк… — слабая попытка протеста тонет во всхлипе, и, прижавшись к моей скуле зубами, он, ощетиненный, сгребает мои волосы на затылке и стонет больше от боли, чем от удовольствия. Я бы не стал повторять это ни с кем, кроме Фрэнсиса, потому что, во-первых, никто такого не заслужил, а во-вторых, немногим дано понять. Но он хрипит и тянется поцеловать, делая это оголтело, так на себя непохоже, и я улыбаюсь.
А потом все возвращаются, и я приглаживаю волосы, пока он, отскочив от меня, поправляет одежду.
— О, что вы делаете в темноте?
— Смотрим салют, — виновато отвечает Фрэнсис, что еще мы можем делать.
— Трахаемся, — говорю я, «да-да, именно так», выходит очень зло, но им невдомёк поверить.
В конце концов, мне всё надоедает и я говорю, что иду спать, почти прямо заявляя, что им пора выметаться.
***
Вскоре они и правда уходят, и мы остаемся наедине, Фрэнсис останавливается на пороге спальни, не сводя изучающего взгляда, от которого хочется свести лопатки.
— Ты им не понравился. Сказали, высокомерный.
Знаю, что не понравился, это потому что я не старался, и его это злит, просто бесит, а я молчу, потому что поссориться с Фрэнсисом всегда было делом одной фразы, а иногда и этого оказывалось много.
— Мне похуй, — сдержанно отвечаю я, принимаясь снимать туфли.
Нет, на самом деле и меня это злит, потому что им вообще пришло в голову оценивать меня. Да ещё и не оценить. Нелепо. Да и что за критерий — высокомерный? Пиздец какой, уж никогда не думал, что это вообще качество, по которому судят людей. Но я не в обиде.
— Ты никогда не мог сделать усилие, чтобы не указывать мне на моё место, — говорит он, стягивая худи и бросая ее на ночник. — Но ты прав, необязательно ничего менять.
— Ты и без помощников знаешь, где твое место, — парирую я с какой-то скотской интонацией. Ох, мне же никогда не оценить, как мои слова слышатся со стороны. Пахнет ссорой, он раздражённо одергивает края футболки и наступает на запутавшиеся в ногах штаны.