— Я взрослый и умный, — отвечаю я, никогда не умевший вестись на дешёвые психологические трюки. — Как и Грег, который способен решать, что для него лучше, без подсказок со стороны. Говорите с ним, а не со мной.
— Он совсем меня не слушает! Он ещё такой ребенок, — поспешно одергивает она и качает головой. — Живёт одним днём. Ты старше, мудрее, неудивительно, что он увлёкся тобой, но ты же знаешь, как всё бывает. Рано или поздно тебе наскучит, а он только успокоился, зажил нормальной жизнью, и ему это нравится. Нравится! Нравится возвращаться домой, нравится возиться с ребёнком…
«Сказать, что ещё ему нравится?» — крутится на языке, но я великодушно отмалчиваюсь, ожидая, пока, миновав гнев и отрицание, мы перейдём к торгу.
— Ты должен отпустить его, ради него же. — В её высокий, глубокий голос примешивается бархат. — Пройдёт время, и он забудет тебя. Я его мать и хочу для него лучшего, дело не в тебе, Майкрофт…
— У него могло быть всё, что он пожелает, — отвернув лицо, настаиваю я.
— Не всё, — она не могла бы найти лучших слов, чтобы уничтожить меня на месте. — Так вы только мучаете друг друга, позволь ему жить своей жизнью. Ты ещё встретишь того, с кем будешь счастлив…
Нет, всё же могла.
Как бы мне хотелось, чтобы он пришёл и забрал меня отсюда куда-нибудь подальше, где жизни людей принадлежат им. Где не чувствуешь себя отбросом, где сам решаешь, кого любить, где на тебя не смотрят косо, только потому что ты другой, косой, кривой! Где никто не диктует, сколько тебе отмерить, не бросает подачек, не знает, что для тебя лучше и сколько времени пройдёт, прежде чем один из вас сдастся и согласится со всем, во всём, как все, науськанный уговорами, прикормленный пёс, уверенный, что сам выбрал руку, с которой жрать…
Отрицание, гнев, торг, депрессия, принятие — эти стадии прохожу я сам.
Есть ли жизнь после жизни?
— Вы плохо знаете своего сына, если думаете, что он смирится или что я что-то решаю. Я бы сказал, что вы вообще не знакомы. В любом случае мне пора идти.
— Майкрофт, — слышу я в спину и оборачиваюсь, задержав дверь.
— Что?
Она смотрит на меня с жалостью.
— Надеюсь, мы друг друга услышали.
***
В доме так тихо, что я слышу музыку в тиканье часов. Когда все исчезают — остаётся музыка, до тех пор, пока не исчезнешь ты. Секундную стрелку заедает, она отстает от такта, а значит, часы пора выбрасывать — может быть, швырнуть из окна, пока не добьёшься идеальной тишины, раз не можешь добиться идеального звучания. Я закончил с людьми и желаю покончить с музыкой.
Тот, с механической рукой, этот пережиток войны, сказал, что я хожу по головам. Cui bono — ищи, кому выгодно. Что ж, из всей этой ситуации выгоду получил только я, если бы это было правдой. Я потерял их всех и почти потерял себя — слишком много, чтобы претендовать на звание счастливчика года. Моя выгода — как шпилька в волосах Тейлор, как вальтер в руке Джима, как кисть, заложенная за ухо Стейси, как перерезанный Грегом провод — что-то от них, но не они сами. Меня должна расслаблять лёгкость, с которой они исчезли, оставив после себя никчёмные воспоминания о времени, которое было. Меня должна настораживать точность, с которой Стейси потянула их за собой, словно выдернув простынь, пока я спал, словно выбив почву из-под ног, на которые я не смотрел.
На берегу ветер тревожит ковыль, пригибая к земле, и почти опрокидывает меня. Её юбка похожа на вздутый колокол, когда она встаёт; направляясь навстречу, Стейс прозябает ногами во влажном солёном песке, таща их следом, как плавники. Одежда такая же серая, как этот день и ветер. В руках у неё — кукла, набитая соломой, она сама её сшила.
Нам по пятнадцать. На море шторм и берег усыпан тиной и мусором, что то и дело исчезают под тёмными волнами и появляются вновь с новой добычей.
У меня в руках поводок. Рыжие уши Редберда хлопают на ветру.
— Надо было закрыть его дома, — кричит она зло своим командирским тоном, — а не тащить сюда! Здесь повсюду битые стёкла, видишь! Сейчас он начнёт жрать всё, что повыкидывало с моря!
Когда она подходит ближе, пёс принимается разнюхивать её облепленные песком ноги и куклу.
— Что это?.. — замечаю я, заставляя поднять игрушку на уровень глаз. — Что у неё с лицом?
На полотняном лице куклы улыбка, нашитая жемчугом, и глаза из синих сапфировых колец.
— Это что? Велмино ожерелье? — ужасаюсь я, и даже пёс беспокойно суетится, чуя неладное.
— Да насрать мне, — одёргивая куклу, отвечает Стейси.
— Она тебя побьёт…
— Плевать.
Мы идём к морю, и приходится непременно следить, чтобы Редберд не сунулся куда не надо. Ветер подвывает шумящим волнам в полной гармонии; что до нас — между нами понимающая тишина. У неё на руках ещё не зажили прошлые синяки. А тем, что на сердце, уже не зажить.
— Я скажу отцу.
Она не отвечает.
— Стейси! Ты слышала? Я расскажу папе! — я уже злюсь, когда она оборачивается спиной к морю, с разъярённым взглядом.
— Думаешь, он не знает? Ты такой наивный, Майкрофт, — почти сплевывает эти слова. — Можешь всем рассказать и тогда точно меня не увидишь. Что у тебя за плечом, Майк?
Я оборачиваюсь, но ничего не вижу. Она продолжает:
— Вот и у меня — ничего. Правда и всё то дерьмо, что нанизывают на нитку вместо чёток, любовь и надежда, и вера, и счастье, — с этими словами она отрывает голову куклы и, замахнувшись, бросает в прибывшие волны, где вода слизывает её вместе с песком. Следом отправляются руки и ноги — словно хлебные комья, которыми кормят чаек.
— Я у тебя за плечом.
Она не отвечает, только натягивает вымученную улыбку и качает головой. Редберд ложится рядом, утыкая морду в песок. Её никогда не наказывали, ей никогда не говорили нет и не лишали карманных денег — её вечно пьяная, вечно надушенная мать нашла другой метод. Я прочел одну книгу и узнал, чем кончаются такие истории. Как это уже никогда не изглаживается из сердца. Как ты уже не можешь быть отдельным человеком, отвечая за своих родителей, проживая жизнь, которую придумали они, так, как придумали они, на привязи у живых людей, на привязи у призраков. Всюду, куда бы ты ни шёл — это с тобой. Она хорошо держится, моя маленькая девочка.
— Майк, — зовет она, вырывая из мыслей; в руках уже ничего не осталось. — Просто забудь об этом. Я в полном порядке. Подмешиваю ей клофелин, когда особенно расходится. Или прихожу к вам.
— Живи со мной.
— Ну, — тянет она, запуская в море камень, — нет уж. Эту чашу я испью до дна. Раз уж я так похожа на своего отца — то и за него тоже.
Я сажусь рядом с псом, и она, опустившись на колени и подвернув под них юбку, принимается закапывать мои ноги. Мокрый, песок холодный и ладно облепляет тело. Вскоре на поверхности остаётся только моё лицо. Редберд скулит.
— Глупая собака. Ничего твоему Майку не будет. Если он совсем исчезнет — ему ничего не грозит. Так всегда бывает с людьми. Да и с собаками тоже, так что не ной.
Но славный пёс не слушает и спешит меня откопать. Приходится сплёвывать летящий в лицо песок, но он справляется с такой увлечённостью с этими своими хлопающими на ветру ушами, что смешит нас обоих. Стейси смотрит застывшим взглядом — это всё, что видно из-за закрывающих лицо волос, беспощадно терзаемых ветром.
По слою песка врываются трещины.
Я сжимаю ей руку.
Грег…
Я никогда не был терпелив больше, чем мог, хотя и честно пытался. Я и борцом никогда не был, но рук не опускал: борьба моя заключалась в тихом упрямстве, я могу выжидать долго, чтобы когда-нибудь настоять на своём, неожиданно дать понять, что своего решения я не менял и не буду. В моём представлении, это должно обескураживать людей, разменивающих свои мысли, как фишки за покерным столом. Но настал момент, когда это не работает, когда всё, что я умел, перестало иметь вес. И вот я ничего не могу, а припасённый в рукаве туз так и останется там, не пригодившись. Я проиграл.
Возможно, я этого хотел.
Возможно, из всех людей я выбрал его сознательно, мне просто захотелось спасовать и выйти из игры, а я никогда не был азартным настолько, чтобы каждый раз, оставаясь ни с чем, с прежней увлеченностью начинать с нуля.