— Ты забыл сахар, — сказал он.
Антон действительно разобрал чемодан, и больше они на эту тему не разговаривали. Митя пытался пару раз осторожно выяснить, не планирует ли все-таки Антон стать космонавтом, но тот отмахивался от вопросов с такой досадой, что было видно — ему неловко и неприятно вспоминать о письме и своем поведении в тот вечер. Так прошли два дня. На третий день, доев ужин, Антон аккуратно положил приборы на тарелку, допил остатки красного вина на дне бокала и решительно поднялся, легко хлопнув ладонями по столешнице. Он надел пальто, взял ключи, проверил, на месте ли деньги и паспорт, и вышел из квартиры. Митя молча сидел за столом и смотрел в окно.
Автобус остановился на обочине шоссе далеко за городом. Двери открылись, и пассажиры начали медленно выходить. Метрах в пятидесяти от дороги они увидели костер, у которого грел руки человек. В темноте угадывались контуры чего-то большого и металлического.
Когда они подошли к костру, зажегся яркий свет и заиграла музыка. Антон, прикрывая ладонью глаза, огляделся и увидел прожекторы, телекамеры и трибуну со зрителями, которые аплодировали и кричали. Человек у костра оказался ведущим, который, обращаясь то к одной, то к другой камере, тоже кричал что-то радостное про розыгрыш и реалити-шоу. Антон наконец увидел на трибуне Митю. Тот улыбался и извиняющимся жестом складывал руки у груди. Многие на трибуне вели себя точно так же: видимо, это были родственники и друзья других космонавтов.
В свою очередь те, кто стоял у костра, тоже начали делать разнообразные жесты, заменяющие компьютерные смайлики и призванные обозначать эмоции, которых люди на самом деле не испытывают. Кто-то широко разводил руки в стороны, кто-то хватался за голову и, зажмурившись, размеренно мотал ею. Антон вместе со всеми изображал что-то похожее. Никто не был удивлен: они с самого начала знали, чем все закончится. Антон увидел эту картину, как только закончил читать письмо: неуклюжий толстый педераст стоит в свете прожекторов среди сбившихся в кучу таких же идиотов.
Все они улыбались.
Дмитрий Дейч
НОС
Евреев хоронят не в гробу, а в тряпице: пакуют, перевязывают крест-накрест, как бандероль, и — отправляют по назначению.
Еврейский труп не похож на человека.
Его не реставрируют. Никакой косметики.
Никаких иллюзий: в лоб не целуют, по имени не называют, ясно ведь: здесь одна скорлупа (клиппа). Кожура. Самого человека — давным-давно след простыл, где он теперь — неизвестно, да и не нашего ума это дело.
Что до скорлупы: ее не жаль и в землю.
На похоронах ко мне подошел старичок — маленький, сухонький, чуть сгорбленный. Улыбчивый. Сперва я принял эту улыбку на свой счет, но скоро выяснилось, что это — просто гримаса, которая приросла к лицу, хорошо прижилась и стала частью натуры. Такое случается: улыбка-призрак. Живет человек, улыбаясь в пустоту, даже не зная, что улыбается. Может, и знал когда-то, но давным-давно позабыл.
— Григорий Исаевич, — сказал старичок.
— Григорий Исаевич умер, — ответил я, взглядом указав на похоронную тележку.
Он постоял, глядя на спеленутое, завязанное узлом тело моего дедушки, улыбаясь и кивая покойному — ласково и печально, затем снова повернулся ко мне:
— Григорий Исаевич был исключительным человеком!
— Я знаю, — сухо ответил я.
— Вы ничего не знаете, — сообщил улыбчивый старичок, — вы слишком молоды, чтобы знать. Возможно, вы — подозреваете. Возможно, у вас имеются кое-какие догадки. Но кому они интересны — ваши догадки?
Я посмотрел налево. Потом направо. Никто не обращал на нас ни малейшего внимания. Все делали вид, что слушают раввина. Раввин пел.
Старичок смотрел на меня, продолжая улыбаться. Теперь его улыбка напоминала оскал хищной рыбины, приготовившейся к атаке.
— Вы думаете, знание это — где-то здесь… — неожиданно он наклонился вперед и довольно крепко стукнул маленьким кулачком меня прямо в лоб. Я слегка растерялся, попытался отмахнуться, но не тут-то было — он ловко увернулся и снова постучал (было чертовски больно!) — по затылку.
— Сокрушительная пустота! — заявил он с торжествующим видом. — Звон — и ничего больше! Ваш дедушка знал об этом. А вы — понятия не имеете.
Сказать, что я опешил, — не сказать ничего… Подобное состояние я испытал однажды по малолетству, застав в учительской преподавателя математики — пожилого сухопарого очкарика, которого все мы немного побаивались, с молоденькой, только что из университета, преподавательницей истории. Они держались за руки и плакали.