В арке подворотни было сыро, несло овощной гнилью, под башмачками Николь скользили капустные листья. Блекли по углам размокшие обрывки газет, теперь газеты в Париже печатают коленчатым железным готическим шрифтом, впрочем, их все равно никто не читает.
У немецких солдат короткие штаны, я видела. Это неприлично. Николь схватила русского за пристегнутый сзади хлястик пальто и спросила:
— Мы поедем на трамвае?
— Нет. Мы пойдем пешком.
— Как тебя зовут?
— Придумай.
— Мишель? Филипп? Фелисьен? Виктор? Колен?
— Колен и Николь, — сказал русский и улыбнулся, спрятал рот под шарфом и засмеялся, повторил: — Колени Николь.
Меня зовут Колен. Ты придумала. Теперь так будет всегда.
— …Сахарную вату продают цыгане. Они плюют в нее, прежде чем продать, гадючим плевком, кто съест сахарную вату, тот сам станет цыганом и умрет от большой тоски. Его зарежут в парке. Ранним летом. В шесть утра. И положат на грудь мертвую рыбу и алую розу. Чтобы все знали, что произошло с ним. Не покупай мне сахарной ваты, Колен.
— Хорошо, Николь. Не куплю.
Колен и Николь шли вдоль забора к воротам луна-парка, и Николь слышала, как невдалеке кричали зазывалы и лаяли ученые пуделя в такт тянущему, по-еврейски мускатному тягостному перекату мехов итальянской карликовой гармоники.
— Это играют русские или цыгане? — спросила Николь.
— Русские и цыгане всегда играют вместе, — ответил Колен.
Поправил галстучный узел. Ниже узла — застежка в форме серебряной рыбки с чистой воды глазком.
Он не застегивал пальто, шел держа Николь за руку.
— У тебя уже есть рыба на груди. Тебя зарезали, так?
— Теперь я куплю алую розу.
— Для меня?
— Для тебя, Николь.
Николь наморщила лоб, потерла пальцами под жесткой тульей шляпки. Она ставила туфельки немного косолапо, как кукла на нитях.
По эспланаде перед воротами луна-парка прогуливалась испитая женщина с корзиной сентябрьских роз за спиной и выкликала свой товар: «Розы из Граса, розы из Граса!»
Русский купил розу и отдал Николь.
С косо рассеченного стебля капала вода, Николь тут же прикусила срез и улыбнулась — во рту стало горько до онемения: цветочница добавляла в воду хинный порошок.
Близ узорной створки ворот стоял пьяница и отрывал от рулона билеты с плохо пропечатанной виньеткой.
Колен купил два. Взрослый и детский. Ветер медленно и тяжело перемешал запахи конского навоза, газолина и перекаленного масла с ярмарочных жаровен.
Они увидели русские качели с лебедиными головками, они увидели круглый бильярд, и потешные стрельбы, и лоток с красными, как мясо, гвоздиками и маками из гофрированной китайской бумаги. Они увидели индийские зеркальца, нашитые на оранжевое сари танцовщицы, и живого двугорбого верблюда, и шимпанзе, которая кормила грудью ребенка.
Хозяин напялил на обезьяну голубое платье-декольте и прицепил на плечо кормящей желтую шестиконечную звезду. Чужие люди, солдаты в расстегнутых кительках, обнимая девушек, стриженных а-ля гарсон, смеялись над кормящей обезьяньей матерью и ей бросали в бамбуковую клетку хрустящую картошку. Русский жестко провел Николь мимо, опустив голову и запахнув пальто так, будто его хотели насильно раздеть.
Обезьяна кормила грудью рахитичного детеныша. Жидкий помет пропитал подол. Желтая звезда, как брошка, поблескивала на плече шелковым накатом.
— Я хочу дать ей розу, — топнула ногой Николь.
— Не надо, — глухо отозвался Колен.
— Но я хочу. — Николь остановилась, потянула руку и увидела высоко острое лицо русского, выстриженный по-английски висок с тонкой сединкой, извилистую яму рта и такие глаза, будто он долго плакал один. На провалившейся скуле русского катышками свалялась пудра.
Колен присел на корточки — глаза стали вровень с глазами Николь.
— Никому не отдавай свою розу, Николь.
В начале аллеи солдаты свистели им вслед. Один обернулся, нагнулся и выставил зад, крепко пёрнув сальными губами.
— Он сумасшедший. Почему обезьяне дали звезду, а ему не дали?
Русский ничего не ответил, стал беспомощно искать в кармане портсигар.
Над низким бордюром под органчик взлетали лебединые колыбели русских качелей, и чья-то узкая рука-гимнастка обвилась вокруг золоченого шеста.