Выбрать главу

«Потолок гостиной — это пол кабинета. Все в мире относительно», — вслед за голосом сына потянулся из памяти голос отца. И Соня отчего-то снова сробела. Хотя вроде бы — отчего? Ведь Яков Моисеевич лучше всех на свете, даже лучше папы, единственный человек, с которым было жаль расставаться перед отъездом, единственный, кто ее всегда понимал… Может быть, поэтому Сонечка так испугалась, когда впервые не поняла его? Совсем не поняла. Словно и не он вовсе с ней заговорил напоследок.

Гостиная — дно кабинета.

— Нет, Осип. Если хочешь, мы можем посидеть в кафе.

— Понимаю… — проговорил Оська кривобокий голосом отца.

Кафе на окраине города обычно немногим лучше пустыря, где летом катают пивные бутылки небритые гоблины. В кафе на окраине города лучше не заходить новее. Если бы Осип не пообещал, что дольше получаса он Софью не задержит, то она бы ни за что не переступила через заплеванный порог полуподвальной дыры. А еще Осип сказал, что у него в забегаловке бармен знакомый. И подмигнул. Софья глазам своим не поверила. Усмехаться, подмигивать после похорон! Хотя…

«А почему бы и нет? — подумала Соня. — Почему бы и мне не улыбнуться в ответ? Не закурить предложенную Осипом сигарету? Ведь солнце по-прежнему встает и заходит, алкоголики спиваются, мама красит брови, я вот поеду в Питер учиться, наверное, выйду замуж, Осип разбогатеет. Почему бы и нет? И почему бы не зайти в кафе? Ведь лучше здесь и недолго, чем дома, где пахнет хризантемами и крахмальными простынями на зеркалах. Там никого уже нет. Ни Якова Моисеевича, ни Оськи — нескладного, неловкого, неудачливого, ни меня маленькой. А я не хочу запоминать дом таким! Пока я не увидела все это сама, я еще могу забыть».

Но и в кафе они почти не говорили. Знакомый бармен накрыл им столик в закутке, даже запалил пыльную свечку, которую хранил для дорогих гостей, наверное, со дня основания забегаловки, и поставил на стол непочатую бутылку коньяка. Однако разговор не клеился, слишком громкая музыка из радиоприемника мешала слушать, мешала говорить; казалось, что сизый сигаретный дым пропитался дребезжанием электрогитар и всхлипываниями покинутой всеми певчей телки. Соня на всякий случай кивала Осипу, крошила шоколадную плитку, незаметно поглядывала на часики. Вот стрелка описала три четверти окружности, потом минут пять словно не двигалась вовсе, и Соня с трудом удержалась от искушения прижать часы к уху и убедиться, что они идут.

«Просто часовые стрелки наткнулись на нехорошее время. На минуты, которые тяжело нащупать, на самые пустые — полуденные минуты, когда солнце замирает на вершине неба и словно никак не может решиться ухнуть вниз, в вечер, как в могилу».

— О чем ты задумалась?

— Ой, извини… Я же уезжаю послезавтра. Я сейчас вспомнила, что еще обещалась зайти к дяде. Он хотел передать какие-то книги своим питерским друзьям.

— Дался тебе этот Питер, — вздохнул Осип, подливая девушке коньяк из замысловатой бутылки. — Чем тебе здесь плохо?

Соня пожала плечами и встала.

— Мне пора.

— Ну посиди еще. Теперь ведь нескоро увидимся.

— Извини, не могу.

— Оставь хотя бы адрес. Я напишу тебе. Зимой, может быть, приеду в Питер.

— Извини, Осип, я еще не знаю, где остановлюсь. Может быть, у тети Нины, а может, в общежитие устроюсь.

— Напиши мне, когда решишь. Ладно?

— Конечно, Осип. Конечно. Пока!

Конечно, она не написала.

Он глупый, Соня моя. Этот Осип, который мне зачем-то сыном. Глупый… Он теперь будет думать, что ты наврала ему тогда. Но я знаю, что ты не обманываешь. Ведь ты никогда не обманывала меня., хотя иногда — хитрила, но это — другое. Глупому Осипу не до тонкостей. Я бы мог рассказать ему, что ты во всем призналась мне с самого начала, как признается любая женщина молчанием своим. А зачем тебе было говорить? Ведь руки твои, когда ты вернулась, оказались мне такими же холодными и неподатливыми, как и в тот день, когда ты ушла от меня… Зачем?

* * *

В общем-то все сложилось, как и подумалось тогда Сонечке. И университет она закончила, и мама умерла, и Осип, наверное, разбогател. Хотя последнего она не знала наверняка Осипу Соня не писана Поначалу он несколько раз заглянул к маме, надеясь, что она сможет вразумить забывчивую Соню. Но потом перестал. А на что он, собственно, рассчитывал? Посмотрел бы на старуху повнимательнее, может, и догадался бы, что Сонина матушка едва держится, чтобы не заорать в трубку, в Питер, в дождь, в общагу: «Приезжай!» Какой уж тут Осип… И ведь даже не в боли дело. Боль — она дело привычное. А вот страх маме внове. Зависть, кстати, тоже. Однако на последнем году жизни она не раз вспоминала и Якова Моисеича, и собственных мать и мужа, которые — все трое! — умирали во сне или беспамятстве, умирали, так до конца и не поняв, что жес ними происходит. А вот мама уже за год до конца все понимала. И ждала. И завидовала тем, кто оказался глупее ожидания.

Соня не вышла замуж в Питере. Хотя, могла бы, наверное, но… Но вот в том-то и дело, что всякий раз находилась какая-то запятая, за которой ничего не следовало, Почти ничего, кроме дурацкого детского словечка «домой», которое, в общем-то, тоже ничего не значило. Домой? Зачем домой? К кому домой? Да и что такое этот самый дом для Сони? И почему домой потянуло только на третьем курсе? То есть — после смерти мамы? А? А вот так. Причем настолько сильно потянуло домой, что Соня решилась доучиться заочно. Что и сделала.

* * *

Спускаешься по ступенькам каждое утро одинаково: хрум-храм-хрум. Благо их всего три. И сразу все понятно: вот дом — свой собственный, хотя никуда он не годится, честно говоря. Первый этаж еще туда-сюда, а второй совсем плох. Хотя и держится. В папиной комнате Софья оборудовала домашнюю библиотеку. Но старалась там не засиживаться. Выберет книгу — и в спальню. Все меняется… А ведь в комнате наверху Соне когда-то нравилось посиживать: спокойно. И точно знаешь, что мама не войдет, не вытащит наружу, даже если папа уснул. Ну поманит пальчиком из дверного проема. Но ведь можно и не высовываться, так? Теперь все это уже неважно, и выяснилось, что второй этаж рассохся за последние годы, и лучше все-таки обживать бабушкину комнату. А из детской получилась неплохая кладовка, как. собственно, ей на роду и было написано. А еще — рябина над скамейкой. И это, пожалуй, самое важное. Соня иногда думала о том, что детское словечко «домой» в вольном переводе с языка желаний на язык жизни превращалось в рябину. В рябину за окном, и ничего больше.

Впрочем, не совсем так, конечно, но все прочее — тайна. Одна большая Сонина тайна, которую она между делом — между двумя бутылочками сладкого красного винца — выдала на первом же курсе соседке по комнате. (Дешево? Пожалуй. Но ведь самые гнусные предательства так и происходят — по дешевке, за улыбку, за стаканчик, за маслянистые чужие зрачки.) Соседка ничего не поняла и усмехнулась. Наверное, решила, что Соня пошутила. Ничего подобного, конечно.

(Конечно, ты сказала правду, Сонечка. Но только так и можно научиться по-настоящему лгать. Только после того, как однажды скажешь правду и заглянешь в маслянистые плавающие глазенки университетского стукача. Только тогда поймешь, что даже по дешевке люди хотят купить только одно — сердце, которым можно вертеть как угодно. А если сердце лежит так далеко, что не выковырять, не выманить его из пустот прошлого, то это уже не покупка, а… Чушь собачья, придурь. На которой можно, конечно, поиграть при случае, но недолго. Хотя бы потому, что ты всегда сможешь понять, и кто играет, и насколько хорошо играет, а иногда — и зачем. А это самое неприятное. Просто потому, что такой игры ты никому не простишь.)

* * *

Рыжая Оленька щурила глаза поверх края стакана и уже в который раз пыталась повернуть кривую козу пьяного разговора в нужную сторону. Вот Митька вроде бы Соню в театр вытащил, а на будущей неделе она с ним в ночной клуб пойти собирается. И как он? Ничего парень? Говорят, Митька воевал где-то. Только ведь никакой войны уже лет пять нигде, как будто, не случалось. Или?..

Софья морщила лоб. Какая война? Ни о какой войне Митька не рассказывал. К тому времени Соня уже несколько раз побывала у друга на дому и вынесла из торопливых вечерних катаний по чужой постели только короткую вспышку от промежности до горла, а после — навязчивый запах горечи. Словно растираешь в ладонях листья калужницы и липкая слизь холодно сохнет на коже. И ничто уже не спасает от тусклой вони чужого тела. А на следующий день до третьей лекции кажется, что Митька все еще стоит за плечами, тянется губами к уху… Не смывается, не выветривается. Софья начала курить. С Митькой пошло веселее. Теперь, когда можно сразу откинуться на подушку и задымить, все получалось как нельзя лучше. Софья даже иногда оставалась у Митьки ночевать. Ну да. Оленьке она, конечно, говорила, что в клубе засиделась. Только кто же такому верит?