(Если уж о Митьке… То и мне стоит, пожалуй, вмешаться. Тебе, Сонечка, с ним хорошо. И не потому, что он у тебя первый. Просто он ни разу за два года ваших постельных радостей не сделал того, чего делать нельзя. Ни одного резкого движения. Митька осторожен. Ходит как тяжелый домашний кот, липнет к телу, ласкает гладко. С ним ты поднимаешься по пологому склону, не замечая, что земля уже давно уплыла из-под ног. А если потом начинается черт знает что — трясение тверди и коровьи вздохи над головой, — то это уже совсем не страшно. Вы с Митькой стоите друг друга. Иногда с полудня и до следующего рассвета. А вот говорить вам не хочется и не о чем. Ты ведь даже себе не можешь объяснить, почему именно он?.. Не лучше других, но и не то чтоб хуже… Не красив да и не умен, в конце концов… Осторожен? Ага. Есть от чего. У Митьки спина и ноги похожи на лоскутное одеяло. Он говорит, что в десятом классе подрался из-за девчонки, а дружки противника с тыла шуранули ему под ноги бутылку с бензином. Ты, Сонечка, ему веришь? Я так нет.
А о войне он действительно ни слова не говорит. Ее ведь не было, этой затяжной поганой войны за чужие бабки. И с Митькой вы толком не разговариваете именно потому, что не умеете. Ты же, например, не знаешь, как назвать то, что живет за лобной костью: «змея» или «страх», «боль» или «мама». Ты, Сонечка, даже не знаешь, что там что-то живет. Вот и Митьке не выговорить слова «напалм». Ведь если он его выговорит, то придется еще и объяснять ясноглазой девице, что это такое. И объяснять придется еще много чего… Чего Митька и сам не понимает. Да и вообще, по Митькиному разумению, ясноглазые девицы не для того придуманы.)
Благодаря разговору с соседкой по комнате, Соня никогда больше не рассказывала о своей придури. Придурь же, странность, тайна заключалась всего лишь в том, что перед каждым экзаменом и после каждой ссоры с Митькой Соня ложилась в постель, закрывала глаза и выходила на перекресток… Где летний вечер влажен, листья шелковисты, а собаки мечтательны.
И наутро не то чтобы хорошо становилось. Нет, не то чтоб совсем хорошо, да и не всегда, конечно, но после смерти мамы Соня снова научилась спать.
Вот же они странности: орел-решка, орел-решка… Как ни гадай — все получается иначе. Осип и вправду разбогател. Хотя не везло ему по-прежнему. Стоило ему обустроить магазин на самом бойком месте, как напротив открывал лавку его бывший однокашник и сбивал цену. Осипу пришлось поднатужиться и помириться с дураком. Не бесплатно. Оська обрадовался миру во всем мире и превращению дружественной лавки в дешевую закусочную, которая ему не конкурент. Но по деньгам оказался в небольшом минусе. Стоило Осипу жениться на правильной девушке из хорошей семьи, к тому же с долей в бизнесе тестя вместо приданого, как оказалось, что красавица незадолго до свадьбы умудрилась забеременеть, но не от Оськи, а на третьем месяце она бухнулась своим родителям в ноги и все рассказала. Пришлось развестись. С тестем у Оськи наметилось полное взаимопонимание, к тому же, после того как старик оправился от дочерней искренности и инсульта, Оську он просил уже о немногом: чтоб он только не болтал лишнего, семью не позорил, ребенка на себя записал, и ладно, и уладится, и забудется. Не бесплатно. Оська огорчился несовершенству женской логики, но по деньгам оказался в большом плюсе. Долю в бизнесе тоже возвращать не пришлось.
А потом уж и вовсе — невезуха на невезухе. Мальчику Лёне, который стал Осипу зачем-то сыном, не успело исполниться и года, как его матушка с дедушкой решили устроить пробное катание на новом «рено». Ребенок уцелел. Похороны матушки и дедушки вылетели в копеечку. Осип же великодушно согласился возглавить овдовевшую фирму, а заодно и вернуться в хороший дом, смотреть, как бывшая теща мужественно борется с нервным тиком, косящим ее рот в идиотскую ухмылку со дня автокатастрофы, и беспокоиться о здоровье Лёни. Вполне искренне беспокоиться.
Из Осипа получился нежнейший папа, быть может, потому, что ему самому отцом приходился целый век, который невозможно любить, невозможно понять, невозможно простить, но и забыть уже — невозможно. Хотя Осип старался. Потому и поступал наоборот, наперекор веку сему: он не вернулся в отцовский дом, но и не снес его, не продал, не перестроил — просто оставил стоять, пока стоится, и мечтал дожить до того дня, когда, проезжая по знакомой улице, увидит только порченые зубы гнилых балок и черный дымоход; он заботился о больной теще и даже уговаривал ее летом месяц-другой пожить у моря, и на выходные приезжал с сыном навестить старуху, и мечтал о том, что она когда-нибудь сможет окончательно оправиться от страха перед лакированными стальными тварями, которые норовят пережевать седоков в кровавую труху; он много и весело разговаривал с ребенком, который с таким трудом научился вставать на свои трижды прооперированные ноги, а говорить, казалось, и вовсе не научится никогда, но Осип надеялся. И когда ребенок — тоже наперекор всему — впервые ответил ему, Осип понял, что шесть лет назад его мать просто неправильно посчитала срок, все перепутала, дура. И впервые, пожалуй, оказался все-таки в плюсе.
Сколько ни выбрасывай орлов или решек, а все попадет мимо. Сонечка ежедневно проходила мимо дома на перекрестке. Утром и вечером, утром и вечером. И никогда толком не приглядывалась, не приценивалась — скоро ли появятся вместо облупившихся стен гнилые зубы старых балок. Для нее дом словно бы замер в прозрачном парафине безвременья и не менялся, нисколько не менялся после ее возвращения из Питера. Тогда — только однажды, в самый первый день — дом показался ей несколько осевшим, чуть ниже, чем помнился. С тех пор она перестала смотреть на него пристально и подолгу. А зачем? И без того ведь известно, что привычное кажется меньше, когда мы вырастаем. И наш возраст нагоняют только деревья, которые тоже растут, не замечая, что крыша дома стала ниже на полствола, на четверть ветки, на треть листа… И дому не оставалось ничего иного, кроме как вырасти, вытянуться снова, чтобы замереть в меловом сиропе детского воспоминания и сделать свое умирание по возможности долгим и почти незаметным. Ведь дом существовал еще и в поддоне снов, ночью после каждого дня, который не удался. И этот — второй, ночной дом давнего летнего вечера словно наполнял заброшенный остов пряной жизнью шепотов, книжного шелеста, шаркающих шагов.
По возвращении домой из Питера Софье пришлось признать, что ничего-то она толком и не умеет, кроме как книжки читать. Но после года безуспешного мыканья по школам и редакциям газет красавице наконец повезло — удалось зацепиться в одной из немногих сохранившихся городских библиотек. Сначала повезло на полставки, а потом, когда ведьма-Леночка не пожелала после декретного отпуска губить свою молодую и прекрасную жизнь в замшелом читальном зале, Софье посчастливилось уже окончательно — на полновесную зарплату и просиживание юбки до конца света.
Заведующая библиотекой, Мария Казимировна, сначала возрадовалась выпадению из штата шальной Ленки, и тихая Сонечка месяца два блаженствовала, обласканная ее заботами. Однако на втором месяце блаженства выяснилось, что и на солнышке есть пятна. Соня почему-то считала, что достаточно просто слушать визгливые переливы и дребезжание директорского голоса и время от времени кивать головой. Но с Казимировной все оказалось куда сложнее. Ой, мама моя! Так в эти серые глаза навыкате еще и смотреть нужно!.. Можно слушать и не слышать, считать желуди, подпрыгивающие на жестяной крыше, можно улыбаться и думать о том, что пес дяди Федора снова сбежал и пока не обойдет все заросли репейника, все пустыри и развалы у мусорных контейнеров, домой не вернется, по смотреть… Смотреть при этом лучше куда-то вниз и вбок. А Казимировна, когда зазывает Софью в кабинет, перегибается над столом, манит подагрической ладошкой, не говорит, а шепчет, и повторяет через предложение: «Вот послушай… Вот послушай… И еще вот послушай…» И Соня зазубривает на слух историю польской гимназии, закрытой тридцать лет назад, и кто из семьи Дукчинских стал музыкантом, а кто застрелился, и какие красивые, но невезучие женщины в семействе Гржибовских, а у Кашевских так вообще эпилепсия в роду, и седеть они начинают чуть ли не с шестнадцати лет. Спасибо Казимировне… Даже историю собственных предков Софья узнала не от покойной пани бабушки, аот пани директрисы. Хотя предпочла бы не знать вовсе. Легче ли спится, веселее ли просыпается оттого, что золотистые медноволосые дамы, которыми ты любовалась, когда они медленно пили темный чай в бабушкиной комнате, имеют обыкновение рожать мертвых детей? Легче ли спится, когда понимаешь, что и сама ты выпала на свет как-то случайно, нехотя, никто уж и не чаял, что с третьей попытки путное родится? А приятно ли знать, что Мария Казимировна поглядывает на тебя исподтишка, поправляет янтарную брошь, лежащую почти горизонтально на необъятной груди, облизывает губы и качает головой, словно до сих пор не может до конца поверить тому, что этим Пешевским все-таки повезло? Еще хуже, когда на Казимировну нападает слезливость и директриса норовит приобнять Софью, словно оплакивает всех мертворожденных, предварявших ее появление на свет.