Выбрать главу

– Да как же! Ловить его надо! Ведь бабы пауков перед мужиком едят, чтобы вернее зачреватить. А ты чего ж?

– Чего надумал, зачреватить! – улыбалась Мавра. – И откель ты ведаешь о том, про пауков-то?

– Рассказывали.

– Кто? Али я не первая у тебя?

– Первая. А рассказывала мне о том моя бабуся, и еще говорила, что второго нужно по зачатии съесть, а третьего перед родами, чтоб способней разрешаться было.

– Вот и ешь своих пауков, Ванятка, а мне они покамест за ненадобностью. Я не от полюбовника, а от мужа свово зачать хочу.

– Не любишь, значит, – простодушно вздохнул Иван, а Мавра тихонько рассмеялась:

– Ох, и дурачинка ты еще! Кабы не любила, так в амбар бы с тобой не полезла. Я не из тех, кто в штанах казацких счастье свое ищет. Я не бесстыдница какая, и отдалася я тебе, Ванятка, токмо в залог долгой любви нашей, а не утех паскудных ради. Ты обвенчаться со мной хотел...

Иван, словами Мавры обожженный, полное девичье тело крепче к себе прижал, прошептал на ухо:

– Так когда же свадьба, Маврушка?

Мавра, травинку сухую покусывая, ответила не сразу.

– Хочу тебя, Иван, последний раз проверить, коль уж в такой далекий, долгий путь с тобой собралась. Принеси мне, Ивашка, медвежью шкуру, токмо не ружьем убей медведя, а рогатиной. Да и шкура в избе нашей не лишней будет, ноги в зазимье согреет. Дело сие для тебя, я думаю, не хитрым окажется. Вона ты у меня какой! Сам, яко медведь, здоровый! Всем сила Устюжинова Вани ведома, не сдюжить! – И Мавра, прижимаясь своей тугой колышащейся грудью к груди Ивана, прошептала: – На масленой свадьбу сыграем, не обману.

...А Мориц-Август Беньёвский, выйдя тем временем из дома камчатского начальника, пошел вдоль низких казенных строений к палисаду, через мостик, на другой берег речки перешел и уже недалече был от дома своего, как вдруг услыхал он гомон двигавшейся ему навстречу толпы. По звонким, ретивым вскрикам и черной матерной брани догадался, что шли те люди во хмелю немалом, оттого и рассудительно решил под горячую их руку не попадаться и куда-нибудь свернуть. Но ватага эта – человек примерно с двадцать – как раз и выкатила из-за того забора, к которому Беньёвский норовил прижаться. Шли они теперь прямо на него, распоясанные и пьяные, кто в чем, иные в исподних рубахах даже, размахивающие без дела здоровенными своими руками. Бороды всклокочены, красные, рассерженные лица. Люди качались и, чтобы не упасть, держались друг за друга, а увидели Беньёвского – все, как один, остановились и уставились на незнакомца. Огромный бородатый мужик с серьгой в ухе и побитым оспой лицом, державший под мышкой немалого размера треску, поднял руку и громко сказал:

– Стойте, братцы! Да то ж, как будто, Холодилова человек.

Товарищи его, юля на нетвердых ногах, вгляделись в Беньёвского пристальней.

– Ей-ей, Холодилова, – еле ворочая языком, подтвердил кто-то.

– Приказчик его новый, немец Франтишек, – заявил другой уверенно.

– Сущая правда! – звонко выкрикнул третий. – Видели, как он к Нилову в дом заходил. Ябеду на нас отнес!

Беньёвский, не говоря ни слова, хотел было обойти пьяную ватагу, но дорогу ему загородили. Мужик, что нес треску, передал рыбу стоявшему рядом с ним товарищу, вытер руки о штаны и сказал кому-то в глубь толпы:

– Федька, а ну-кась, наперед выскочи.

И тут же откуда-то с задов ватаги протиснулся вперед человек в разорванной рубахе, худосочный, с сутулиной, на открытой груди которого висел большой медный крест. В человеке этом Беньёвский с изумлением узнал сеченного сегодня мужика, которому следовало бы сейчас лежать где-нибудь под образами если и не при смерти, то, по крайней мере, в полубесчувственном состоянии. Но мужик этот, без сомнения, был Федькой Гундосым, с виду целым и невредимым, хмельным и даже будто веселым.

– Не сумневайтесь, робя! – заорал Федька, едва лишь взглянул на Беньёвского. – Франтишек сие! Истинно говорю вам! Надо ему, братцы, тотчас кровь кинуть, чтоб знал, яко жалобы на нас капиташке-собаке таскать! Через таких вот стрижей залетных и трут нас здешние купцы, и секут, и секут!

Он, видно, вновь пережил боль и позор сегодняшней казни, потому-то последнее слово прокричал слезливо и длинно, быстро повернулся к Беньёвскому спиной, задрал рубаху с пятнами крови и показал свою ужасную, измолотую кнутом Евграфа спину.

– Надо, надо кровь ему кинуть! – загалдели мужики, переживая обиду товарища. – А то не будет спасу от них, кровососов!

Беньёвский понял, что мужики не намерены шутить.

– Люди добрые! – громко и решительно сказал он. – Я – не есть купец или купецкий приказчик. Я – ссыльный польский конфедерат, иду на свою квартиру к господину Хрущову.

Однако мужики хоть и знали Хрущова, но совсем не разумели слово «конфедерат», поэтому на речь незнакомца внимания не обратили, а тихонько, нетвердым шагом стали подходить к нему. Бить человека с ходу, запросто, им, видно, не хотелось, и ждали мужики какого-то нового повода, должного явиться неизвестно откуда, чтобы оправдать их неправедное намерение. Беньёвский смущение своих нежданных противников видел, и что уж он тогда задумал, останется вовек неизвестным, но, вдруг ощерившись зло, рванулся к забору с желанием, как догадались мужики, оторвать лесину. И тут же, растопыривая руки, с воем бросились они на него, сбили с ног и, повалив на землю, понимая, что бьют за дело, стали яростно охаживать его руками и ногами.

Но Большерецк городишко маленький и тесненький. Бывало, заплачет ребенок на одном конце его, а на другом уже слыхать. И лежали Иван с Маврой как раз в том амбаре, близ которого остановили мужики Беньёвского. Слышали парень и девка сквозь худо заделанные в стенах щели каждое их слово и, видя, что дело к дурному идет, второпях одевались. Когда же артельщики с азартным кряканьем стали лупить человека, они выскочили на улицу. Ваня, несмотря на поспешный запрет любимой своей, подбежал к уже звереющим мужикам, толкнул одного, другого и прокричал:

– А ну-ка стой! Кончай в одну минуту душегубство чинить! Не то сейчас команду покличу – всех за оную проказу засекут!

Быть посеченными мужикам, похоже, не хотелось. Они оставили лежащего и, шатаясь, плечо к плечу подступали к Ивану, но человек с серьгой, тот, что нес треску, валявшуюся теперь в пыли, поднял руку: