Экономно приоткрыв дверь, с вьюжной «воли» легким шагом таежного жителя–следопыта заступил в переднюю высокого роста и широкий в плечах человек в полушубке и собачьих унтах. Его рыжие волосы, взмокшие от снега, козырьком выдавались из–под лисьего треуха. Небольшие с темной просинью глаза выпукло и по–хозяйски уставились в веселящееся начальство:
— Ты, ет–та, чего расхулиганилси? Баба здеся, женшшина, а ты мотнею махаишь! Ну–кось — вали до сибе в комнату! А то собачки мое, ненароком, заскочуть с морозу–та, — оторвуть пыску с яццами совсем. С кем тавда к Татьяни Васильне явисси? А?
Удивительно, но Художин вмиг убрался, спрятался в своем «номере». Хозяйка тотчас вышла:
— Спасибо, Аркаша!
— А не из–за чиво «спасиба» — та. Горяченького чайкю–бы, а?
— Сейчас, сейчас! — И Полина Иоганновна ушла на кухоньку заводить самовар, хотя там же, на плите, по законам Продснаба, круглосуточно кипели огромные медные, до сверкания начищенные чайник–левиафан и кастрюлища с бульоном для пельменей. Проводив глазами хозяйку, Аркаша своим ключом отпер амбарный замочище «крестов» — тяжеленной, связанной из массивных листвяжных брусьев двери–решетки. За обычной, комнатной дверью она закрывала вход в небольшую квадратную камеру. В ней на широченных нарах постлана была чистая постель, прикрытая огромной медвежьей шкурой–полостью. Мельком взглянув на меня, Аркаша вошел внутрь, швырнул под нары громыхнувший об пол драный куль, положил в голову постели тяжеленную кожаную сумку, повесил на деревянный нагель полушубок и шапку. Сев устало на постель, стал сдирать с ног примерзшие к ним унты. Сведённые стужей пальцы явно не слушались, и он несколько раз, отдыхая, бросал это занятие. Тогда я, — подойдя, — присев на корточки, молча стал помогать ему развязывать смерзшиеся ремешки. Он ни словом не обмолвился, только снова мазнул по мне глазами. Когда, наконец, унты отодрались от замерзших портянок и брюк, и хозяин их, вздохнув, распрямился, я промолвил назидательно: — А кто это, гражданин хороший, в мороз под унты навертывает сырые портянки?
— А кто ет–та, гражданин незнакомай, по семере суток с кошовки, элиф с коня не слазя, по тайге шастат?… Сам–то городской?
— Был городской. Когда — не помню.
— И давно все же?
— Давно. Лет двенадцать назад.
— Терьпимо. Здеся–то, в рыйони, игде проживаитя?
— На Ишимбе.
— На речке, что ли?
— На ней.
— На низе, у ключа?
— У него.
— Понятно. Значить, ето ты там хозяинуешь — волка завел?
— Я.
— Тавда, парень, я тебе знаю, — мне Григорий за тибе сказывал всякое… Ланна, ты идде располагаисси?
— В той вот комнатке.
— Этта, иде «жопа куринна»?
— В ней.
— Не гоже: он спать не дассь — храпун, спасу нет! У мине здеся — оттудова будеть слыхать, как бульдозер за стенкой. Ты ко мне перебирайси.
— Так ведь нельзя к вам, в камеру. — Я уже догадался, что передо мною «сам» легендарный Тычкин;. Он с напарником вывозит из тайги — с драг, с промприборов, с приисков, от старательских артелей намытое ими золото на Центральный, в Спецпочту. А оттуда — самолётами — в Новосибирск, на Обогатительное предприятие — Афинажный завод .
— Неззя, говоришь? Правда. Неззя. Тольки кому неззя, а кому можна — мне определять.
— Но по Уставу…
— Не учи, уставшшик. Перебирайсь, пока приглашаю. Говорю: не дасть спать! Мушшина–то он не так, чтобы уж совсем плохой, никудышний. Но ковда пьян — дурак дураком. Сам видишь. Однако, безобиднай. И жана у яво хорошая, строгая, значить, женшшина. Дома не покуражисси — враз успокоить. Вот он по командировкам и безобразить. Не более того. Здеся ему какая–никакая — свобода… А вопще–та, хулиган, конешна. Этта так. И получается, што эсли не жану, так Полину обижаить. А она и так в обиди живеть от сыночка сваво. И дочь у ей в Красноярском. В мать — хорошая. С мужиком и девочкими двумями. А сын здеся теперя. В сыне все и горе. Мальцу, не соврать, тринадцатый годок, — пое–е–еть! Голос у яго неабыкавеннай! Редкостной красоты голос. Вроде, как у ангелу с небес. Может я чего–й–то не понимаю — сам, но люди понимаюшшие оценивають — талан! Огромаднай! Лабиртина, прям, Ралета!
— Робертино Лоретти.
— Точно, — Робельтина! Дак, понимаашь, сдается мине, — пацан Полинов ишшо краше поеть… Не потому говорю, что удирейский я патриёт, а по–делу…
— А горе–то, — в чем оно? Тем более, если мальчик ТАК поет?
— Горе, парень, известное, — рассёйское горе: пьянка. Он ить игде поёть–то? Он по столовкам поеть, по проснабским да прысковым. Иде ишшо–та? Сперьва — было яму лет так с девить, когда голосок–то у яво спозналси всем, — яво в Красноярский, к спицалистам. Взели в учебу — талан жа, всем видать! Определили в школу, в интернат. Товда и сеструха яво ишшо здеся жила. При матери. Ну, он там один осталси, с волками нашами. Жрать–то нада? Сам знаешь, как в интернатах–то харчится, — сам вить в детствах в детдомах жил? Мне Григорий сказывал…