Отец был подавлен куняевским стихотворением и сразу же написал открытое письмо протеста, но «Комсомольская правда» его, разумеется, не опубликовала. Скандальное исключение из Союза писателей и шельмование в центральной печати были прямым остракизмом. Издание трех книг отца – долгожданного сборника стихов «Зимний корабль», автобиографического романа для юношества «Охота на рыжего дьявола» и книги переводов литовской поэзии – было тут же остановлено. Роман находился уже на стадии корректуры, и издательство варварски рассыпало типографский набор и уничтожило книгу. Помню, как я рассматривал корректуру и любовался иллюстрациями in folio, разложенными на отцовском столе. Актами санкционированного вандализма режим наказывал отца за попытку эмигрировать. Но это был двойной государственный садизм, поскольку наказанием стал не только остракизм, но и сам отказ. Запрет на издание «Зимнего корабля» оказался тяжелейшим литературным испытанием. Даже в урезанном виде, с купюрами, к которым принудили автора (в частности, отца заставили исключить из книги стихотворение «Моя славянская душа в еврейской упаковке…»), книга стала бы литературным событием, выйди она в 1980-м году.
Отец оплакивал свои книги. Теперь, когда он попал в черный список, литераторские заработки иссякли. Закончились заказы на переводы, прекратились выступления. К лету 1980-го года родители потратили все сбережения до копейки и столкнулись с настоящими финансовыми трудностями, – впервые с начала 1960-х, когда отец еще учился в аспирантуре, а мама была студенткой-филологиней. Мы быстро распродали фамильные ценности, прадедушкины золотые часы и кое-что из маминых ювелирных украшений, а также драгоценные букинистические издания и те немногие предметы антиквариата, которые водились в доме. Почему-то помню миловидную даму, собирательницу резной мебели, которая пришла покупать наш «славянский шкаф» и оказалась двоюродной сестрой моей одноклассницы Лены Щ. Пришлось придумать легенду, будто мы модернизируем квартиру в скандинавском стиле, но мне показалось, что покупательница шкафа все поняла.
Родителям был необходим источник регулярного дохода. Вернуться на прежнюю работу они не могли. Статус отказника был по сути клеймом отверженного. Именно поэтому так много отказников работало не по специальности – кто сторожем на автостоянке, кто кочегаром в котельной, кто дворником. Оглядевшись в поисках возможных вариантов, отец устроился врачом-лаборантом в одну из крупнейших московских больниц – в вечно переполненное отделение скорой помощи. Получал он там примерно треть своей прежней академической зарплаты, и работал сутки через двое. Кроме того, отец махнул рукой на свою сильнейшую близорукость и астигматизм, и принялся по ночам подрабатывать, как это тогда называли, «бомбилой», то есть таксистом-частником. Доктор наук, автор книг, он возил по Москве спекулянтов, фарцовщиков и проституток, частенько подбирая клиентуру у ресторанов в центре города. Порой он возвращался домой уже под утро, с пачкой мятых купюр в кармане, – двадцать-тридцать рублей, пропахших вином и потными ладонями. Отец был разъярен, подавлен, унижен. Он жаждал мщения. Теперь родители ненавидели советскую систему всем сердцем, именно ненавидели, а не просто находились с ней в состоянии интеллектуальной конфронтации. Помню июль 1980 года, когда в Москве проходили Олимпийские игры, те самые, которые бойкотировали Соединенные Штаты и еще около пятидесяти стран. У нас в гостях была бабушка, и мы всей семьей смотрели по телевизору торжественное открытие Олимпиады. По стадиону в Лужниках маршировала колонна детей в алых пионерских галстуках. Бабушка, сирота сталинской поры, умилялась вслух: